Maof

Wednesday
Oct 21st
Text size
  • Increase font size
  • Default font size
  • Decrease font size
Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 
Если бы мне пришлось указать на кого-либо в качестве модели для подражания «юношам, думающим, делать жизнь с кого», то я бы, не сомневаясь, указала на Сократа. Этот безобразный обжора, приговоренный к смерти за развращение юношества, кажется мне бессмертным образцом морального кода. Я вспомнила о нем вчера, когда стало известно о гибели в Ливане Ури Гроссмана, сына известного писателя -идеолога израильских леваков – Давида Гроссмана. Опубликовано на http://kyshara.livejournal.com

Если бы мне пришлось указать на кого-либо в качестве модели для подражания «юношам, думающим, делать жизнь с кого», то я бы, не сомневаясь, указала на Сократа. Этот безобразный обжора, приговоренный к смерти за развращение юношества, кажется мне бессмертным образцом морального кода. Я вспомнила о нем вчера, когда стало известно о гибели в Ливане Ури Гроссмана, сына известного писателя -идеолога израильских леваков – Давида Гроссмана.

Современники вспоминали Сократа много и часто, что, несомненно, свидетельствует о крайней неординарности его поведения. Он был непонятен и уже хотя бы потому возбуждал любопытство. Относясь с изначальным непререкаемым уважением к каждому встречному, он мог в любой момент их последующего разговора разочарованно констатировать вслух глупость собеседника и повернуться спиной, оставив беднягу – равно последнего раба или могущественного тирана – в состоянии оскорбленной растерянности. Он мог по дороге в гости вдруг остановиться, пораженный внезапной мыслью, и стоять так часами, подобно заупрямившемуся ослу, слепо-глухо-немой по отношению ко всему, что его окружает. Он «придумывал себе своих собственных богов», потому что традиционный пантеон казался ему недостаточно убедительным. Он жил в постоянном сознании собственного несовершенства и невежества, собственной малости и ничтожества, но не терял надежды найти в окружающих то, что, по его мнению, так недоставало ему самому... и непрерывные разочарования в этих поисках никогда, до самого конца, не побудили его считать свою персону лучше или мудрее остальных смертных. Он был отцом западной этики.

По всем этим признакам перед нами человек, живущий более внутри, чем вовне, и не имеющий при этом никаких оснований жаловаться на тесноту своего внутреннего дома... Дома? Какого там дома – дворца! Города! Вселенной! Если уж кому быть индивидуалистом, эгоцентричным асоциалом, киником, то именно ему, не правда ли? Ну какой смысл такому гиганту уважать глиняных божков, продающихся на рынке за ломаный обол штука? Ну что ему в этой идиотской людской суете, в этих бессмысленных спорах за власть, за золото, в этих нелепых войнах, придуманных спесивыми имбецилами-правителями и поддержанных крикливой городской толпой? Зачем ему все это? Залег бы себе в бочку на площади, как это сделали некоторые...

И тем не менее, этот «не-от-мира-сегошный» философ являл собой образец гражданской ответственности. Пока рука держала меч, он принимал участие во всех афинских войнах в ранге простого гоплита, бился плечом к плечу со своими согражданами в кровопролитных сражениях. Внутри самого себя он мог придумывать любые законы и слушаться любых богов – но, когда дело доходило до соблюдения действующих общественных освященных традицией правил, он, не колеблясь, склонял голову, признавая их безусловную обязательность для себя лично. Он и умер так, не пожелав спастись изгнанием, предпочтя ему исполнение общественного приговора. Этот приговор (который лично Сократ считал несправедливым) был вынесен судом (который лично Сократ считал недалеким) на основании лживых обвинений (которые лично Сократ считал идиотскими). Но весь этот личный счет оказался недостаточным для того, чтобы перевесить в его глазах общественный закон, закон традиции.

И в этом нет никакого противоречия, наоборот – высшая последовательность. Ведь из тезиса о собственном несовершенстве прямо вытекает недоверие к самому себе в плане возможности судить о вещах, складывающихся «самостоятельно», без направляющего человеческого участия - таких, как традиция, или погода, или любовь. А из уверенности в собственной малости следует невозможность поставить самого себя выше ценностей общества, страны, народа.

Я никогда не ценила Гроссмана, как писателя. Его общественные идеи кажутся мне завиральными, прославляемая им культура – вторичной и куцей. То, что он несет «внутри себя», кажется мне поверхностным, опасным для Страны и временами гадким с моральной точки зрения. Но я не могу не восхищаться тем, что при всем при этом, он участвовал - больше чем личным участием – участием сына в войне, которую не одобрял по сути, против которой демонстрировал всего лишь за день до того, как возложил на ее кровавый алтарь жизнь своего мальчика, да будет благословенна память о нем. Участвовал, невзирая на то, что во главе этой войны стоял и стоит пример прямо противоположный: отец, уславший своих отпрысков подальше за океан, папаша откосивших, абу-дезертир.

Потому что это не вопрос между Гроссманом и Ольмертом, как и участие в битве при Потидее не было вопросом между Сократом и Периклом. Это вопрос между Гроссманом и его совестью, между Сократом и его «даймонионом», вопрос на одном из самых трудных экзаменов, которые нам приходится сдавать в этой жизни.