Сан Франциско
Декабрь, 2004-го года
Я знала его всегда. Когда-то мне казалось, что он не похож на других взрослых людей. Жизнь подтвердила точность моих детских наблюдений.
Сегодня ему восемьдесят. Живет он по-прежнему, т.е. без всякой оглядки на то, что делают остальные.
Он родился на Украине, в местечке Аннополь, через семь лет после отмены черты оседлости. В семье говорили на идиш. По Субботам мама зажигала свечи. Скудный быт, страшный голод 33-го – несчастные приметы его детства. В 11-ть лет потерял мать, в 17-ть, накануне войны, уехал под Одессу, учиться на сельского механизатора. Видимо, это был первый, тайный знак фортуны, т.к. отъезд спас его от неминуемой и страшной смерти. Войдя в Аннополь, немцы истребили всех живущих там евреев, включая его отца и сестру. Он последний и единственный на земле человек, в памяти которого живы уклад довоенного Аннополя и лица его обитателей.
Он воевал. В составе Войска Польского дошел до Берлина. Вспоминать о войне, в отличие от своих сверстников, не любит. В ассоциациях ветеранов не состоит.
В 51-ом он женихом приехал в Питер. Моя мать встречала его на Варшавском вокзале. Жених был небольшого роста, смуглый, лопоухий и очень застенчивый. В руках у него был фанерный чемоданчик. Содержимое чемоданчика было несколько странным для человека до 17-ти лет не говорящего по русски - это были толстые русские книги. Давно став раритетами, они стоят в моем книжном шкафу: Герцен, Белинский, Писарев - солидные издания 1948-года.
Когда мне исполнилось тринадцать, он убедил меня прочесть статьи Белинского. Именно с «обзоров русской литературы..» Белинского начался мой неутолимый интерес к этому предмету школьной программы. Последовавший за ним Герцен привил вкус к наслаждению благородным звучанием русской литературной речи. Тому же, вовремя прочтенному Герцену, обязана умением «навскидку» отличать демагогию, пошлость и другие составляющие словесного блуда в любом русском тексте, который попадал в мои руки после этого. По сию пору свято верю, что вовремя вложить в руки своего наследника «Былое и Думы» - это лучшее из того, что отец говорящего по-русски дитяти может сделать для его будущего.
В 53-ем он «устроился» слесарем-водопроводчиком в цех вулканизации резины объединения «Красный Треугольник». Цех принадлежал к категории вредных и сулил тем, кто доживет, ранний выход на пенсию.
Он остался абсолютным и убежденным трезвенником после 37-лет работы на этом недоброй памяти предприятии на Обводном канале.
Чтобы в последнем факте разглядеть элемент личной доблести, необходимо знать, что кроме него, на Красном Треугольнике не пили, разве что, станки по нарезке стелек для галош, и то потому, что не могли в обед «сбегать» за угол, в гастроном.
Но самое удивительное заключалось в другом.
В том поразительном факте, что он неизменно пользовался любовью и уважением своих запойно пьющих коллег по вредному цеху, которые лишь иногда ласково пеняли ему за неизменный отказ быть «третьим». Любому человеку, знакомому с российской действительностью, известно, что дружба одного, непьющего члена коллектива с его остальным, пьющим составом, - явление, само по себе, хотя и прекрасное, но на святой Руси редкостное, как звездопад или лунное затмение.
Когда-то, в годы далекой студенческой юности, под влиянием его разговоров о благотворной роли физического труда в формировании личности, я устроилась на любимый папин завод в качестве разнорабочей. Приписали меня к цеху резиновой обуви. Цель при этом преследовалась двойная: ощутить на себе это самое благотворное влияние, а также заработать деньги на поездку к морю. На работу мы ездили вместе. Рабочий день начинался в шесть тридцать. Через неделю я начала плакать по утрам. Он же, неизменно излучая бодрость и жизнелюбие, явно ощущал себя основателем никому доселе неизвестного образования – еврейской рабочей династии.
Тот незабвенный, трудово-воспитательный месяц, проведенный среди заборного мата, смешаного с адским запахом серы и резинового клея, до сих пор вспоминается автору этих строк исключительно как Ад на земле. Хотя «действительность, данная нам в ощущениях» была у нас с ним в то время одна, ощущали мы ее пугающе разно.
Понятно теперь, почему меня не устает изумлять тональность, в которую сегодня окрашены его воспоминания о годах, отданных любимому объединению. Это какое-то «О подвигах, о доблести, о славе я забывал на горестной земле...» обращенное к трем зловещим корпусам на Обводном. Нежная грусть с оттенком ностальгии. Любовное перебирание трудовых и житейских биографий членов родной бригады: Витьков, Гриньков, Колянов. Сожаление, что никогда уже ему не стать членом того, или любого другого трудового коллектива. В свои 80-ят он мечтает работать!!
Была у него еще одна особенность, далеко превосходящая его уникальнуй статус еврея-рабочего, бескорыстно любящего родное предприятие. Я говорю о его постоянной, неодолимой и даже загадочной для человека его племени, тяге к земле. Откуда у него, сына аннопольского шейхета образовалась такая привязанность к крестьянскому труду? Может быть, утерянные в веках навыки его израильских предков-землепашцев , миновав многие поколения отлученных от земли евреев, чудесным образом возродились в нем? Во всяком случае, это еще одно доказательство, что быть не таким как все, написано у него на роду.
Крошечный надел земли, огород под Володаркой, - это было его царство, его сельхоз-академия. С раннего отрочества помню его, вываливащим из рюкзака на стол «свою» картошку, помидоры, лук и предмет его особой гордости – экзотическую для наших питерских широт цветную капусту. Капусту, соблазненные ее дефицитным статусом, у него часто срезали другие огородники. Каждый раз, когда это происходило, он горевал долго и безутешно.
Когда нашему сыну исполнилось четыре года, он определил его себе в батраки и стал брать с собой. Летом они пробирались к огороду на велосипедах, зимой – на лыжах. К шести годам мальчик, кроме искусного декламирования стихов Пушкина и пиликания на скрипке, в момент отличал лошадиный навоз от коровьего и ни разу не ошибся в том, который какому овощу потребен.
По Толстому, ребенок, который с детства был прообщен крестьянскому труду, неминуемо вырастет высоко-нравственным существом. Не думаю, что он был знаком с этой утопической теорией, просто у него была надоба в помощнике и друге, а урбанизированных дочь с зятем в эту патриархальную, навозную благодать было не затащить……
…..Сегодня ему исполняется 80-ят. Зная, что в среде его сверстников принято отмечать юбилейные даты в русских ресторациях, где перемены блюд перемежаются танцами в сопровождении небольших эстрадных коллективов, я, забыв с кем имею дело, предложила ему праздничный обед в заведении подобного рода, под игривым названием «Радости Жизни». Он ответил на это предложение таким негодованием, что вопрос отпал сам собой. После короткого, но энергичного обмена остановились на скромном ужине в моем доме. Он выставил несколько условий. Я их немедленно приняла.
Условий у него было три, и выполняются они одно другого легче: никаких подарков, никаких славословий, и понятная еда за столом. Понятная еда на его языке означает картошку с мясом и салат из помидор с зеленью. Причем картошкой это неторжественное собрание будет снабжать он сам! Со своего огорода!!! Огород удобно расположен на пересечении улиц Cabrillo и 16 Avenue в славном граде Сан Франсиско, что на берегу залива Золотые Ворота. К картошке прилагаются снятые с того же земельного надела инградиенты для салата, как то: помидоры, зеленый лук, чеснок и неведомый американцам щавель.
«И друзей созову, на любовь свое сердце настрою» - это те хлопоты, которые он оставил мне. Со второй частью я справилась лет пятьдесят тому. С первой – сегодня. За столом будут сидеть мои друзья и дети моих друзей, которые знают его еще с младенчества. Его внук, тот самый, помните, которого он в пять лет обучал тонкостям навозного дела, будет играть на скрипке его любимые мелодии. Из его сверстников за столом будет только моя мать……
……..Двенадцать лет назад он совершил свое «Путешествие из Санкт Петербуга в Сан Франциско».
Переезд этот подействовал на него самым ужасным образом. Он заскучал. Потом затосковал. Слово «депрессия» не входит в его словарь. Но я видела, что он не знал, что ему делать с собой в этом странном городе, где на душу населения приходится самое большое в Америке количество ресторанов. «А где заводы, где хотя бы предприятия легкой промышленности?», - с тревогой спрашивал он.
Новая среда обитания, где все было до обидного доступно, обесценивала и даже сводила на нет его замечательные, отшлифованные долгим проживанием в Совдепии качества.
На родине его не угнетало привычное с юности стояние в очередях. Носясь по родному городу в поисках пропитания для семьи, он знал, что без его расторопности и сметки эта самая семья может остаться без ужина. Парадоксальным образом, эта продовольственно-снабженческая деятельность давала ему ощущение живой жизни. Земляки в очередях говорили на понятном языке, дружно ругали начальников всех мастей и, как всегда в России, были готовы к худшему.
Тут стоит добавить, что «добыванию» в России того времени, о котором идет речь, подлежало уже практически все, включая такие наименования как сухое печенье «Мария» и подсолнечное масло «Хуторок».
И, тем не менее, то ненормально-избыточное количество снеди, которое здесь он мог наблюдать в любой китайской лавке, не вызвало у него ожидаемого восторга. Он был неприятно поражен внесезонной доступностью любого овоща или фрукта. Клубника в январе показалась ему посягательством на неоспоримые законы природы. Я еще питала слабую надежду поразить его разнообразием штанов в местном универмаге, но и тут потерпела полный крах. «Зачем одному человеку столько одежды»? – брезгливо спрашивал он, глядя на счастливых потребителей отдела готового платья в одном из фирменных магазинов Сан Франциско.
Короче говоря, оказалось, что «его не соблазнить ни платьями, ни снедью». Надо было срочно вовлекать его в какую-то разумную деятельность. И я решила начать заниматься с ним английским.
Постижение английского проходило у нас по следующей схеме: каждое новое слово, которое я пыталась ввести в его словарь сравнивалось с его аналогом на идиш. «Come here – это же почти как ким аэр», радовался он как дитя. “Forgive me” – повторял он недоверчиво, не обнаружив близкого по звучанию идишского слова.
Как все люди его возраста он мучительно постигал вариации коварно-непостижимого глагола «to be». Тем не менее, наши занятия дали ощутимые результаты. Он теперь отважно заговаривал с пожилыми американцами, но с облегчением переходил на любимое наречие, если они оказывались евреями, помнящими идиш.
Со времен этой домашней английской школы у него образовалась привычка говорить о себе «I’m able» в самых разнообразных ситуациях: «Thank you, I’m able » - на попытку молодой женщины уступить ему место в автобусе или, форсируя голос - мне, вырывающей у него из рук сетки с провизией.
Однажды ему представилась уникальная возможность щегольнуть своим английским перед мэром Сан Франциско. Случилось это так. В 1995 году, Франк Джордан, тогдашний мэр нашего города, беспрерывно встречался с так называемыми «простыми людьми» в рамках своей предвыборной кампании. Он мечтал переизбраться на второй срок. Тем не менее, явление Джордана со свитой в садоводстве на углу Cabrillo и 16th Avenue было настолько невероятно, что я не поверила бы отцу, если бы на следующий день не прочла отчет об этом в «San Francisco Chronicle».
В качестве «простых людей» администрация садоводства выставила двух мичуринцев: моего отца и Фиму, появившегося на свет еще накануне Октябрьского переворота. Передаю слово папе.
- А что тут особенного, его к нам подвели, он долго говорил, все непонятно, потом жал руки, я сорвал один огурец, дал ему и сказал «Тэнк ю вери мач, сэр».
- А Фима что-нибудь сказал? И почему ты презентовал мэру только один огурец?- спрашиваю я
.
- Ничего Фима не мог сказать. Он не говорит по английски. А огурец один, потому что Джордан - не мой родственник, – резонно отвечал папа.
Примерно в то же время я услышала, как он энергично шептал в ухо нашему старинному приятелю, приехавшему погостить к нам из Питера: «Боря, ты меня давно не видел, и не слышал. Как тебе кажется, у меня еще английский акцент не прет в разговоре?» Интеллигентный Боря застенчиво соглашался: «Да, как будто есть немножко». С тех самых пор, когда обстоятельства жизни кажутся мне особенно невыносимыми я вспоминаю этот «прущий акцент» и меня отпускает.
Его недоученный английский также пригодился ему для осуществления одной, давно вынашиваемой идеи. Именно тогда он стал подбивать меня на поездку в Ленинград. Он хотел увидеть обновленный Город, проведать родной завод, повидаться с людьми, о которых ничего не слышал больше десяти лет, а также добыть и привезти домой черенки черной смородины, запрещенной для ввоза в Америку. На мое замечание о том, что ему не удастся провести их через таможню, он коротко парировал, что это абсолютная фигня и он провезет. Мне кажется, что именно привкус нелегальщины и привлекал его в этой идее.
Возращение в прошлое принесло ему «многие печали». В здание «Красного Треугольника» его не впустили, несмотря на предъявленный «Вечный Пропуск», выданный перед уходом на пенсию и бережно хранимый все эти годы. «Это теперь другое юридическое лицо и мой пропуск не действителен», - сказал он, выходя из знакомой до каждого кирпичика проходной, сказал с такой невыразимой горечью, что у меня дрогнуло сердце. Но еще больший удар ожидал его, когда он попытался разыскать бывших коллег и соседей. Оказалось, что все они умерли. Он был безутешен, говорил, что и здесь, как и в Аннополе, все умерли, а он один остался. Я пожалела, что привезла его в Ленинград.
Единственное, что принесло ему радость – это удавшийся контрабандный провоз через границу черной смородины, и это скрасило ему впечатление от всей поездки. Американскую таможню на пути домой он проходил сам, без меня. Он догадался, что в вопросах перечисляются запрещенные к ввозу предметы и бодро, по-военному отвечал– «Ноу, Сэр» на любой вопрос. Растения-нелегалы замечательно прижились в моем саду и напоминают мне о нашем грустном путешествии в прошлое, каждый раз, когда я бросаю на них взгляд.
Во время нашей питерской поездки произошел еще один эпизод, который нельзя обойти, рассказывая об с этом невероятном человеке. В Йом Кипур мы с ним пришли в синагогу, и я, неожиданно, встретив в холле бывшего одноклассника, на несколько минут оставила папу одного. Вернувшись, я горько об этом пожалела. Я застала его, произносящим кощунственные и дерзкие речи о том, что вера в Мишиаха нанесла непоправимый вред нашему народу. В прямом исполнении это звучало примерно так: «В то время , как другие народы расхватывали земли, евреи, бесплодно надеясь на помощь того, кто никогда не придет, перестали бороться за место под солнцем, а глупую веру в Мишиаха передавали следующим и следующим поколениям». Евреи в талессах слушали его в немом изумлении.
Этот поразительный эпизод имеет предисторию.
Лет пять назад, листая книгу очерков по истории хасидизма, я задержала взгляд на следующем параграфе: Перед смертью Рабби Зуся из Аннополя (конец XVIII-го века) сказал: “Когда я предстану перед небесным судом, никто не спросит меня: “Зуся, почему ты не был Авраамом, Яаковом или Моисеем?” Меня оглядят и спросят: “Зуся, почему ты не был Зусей?” Чем-то щемяще-знакомым, чем-то родственно-близким повеяло на меня от этих строк.
Со все возрастающим волнением читала я очаровательные хасидкие байки, приписываемые аннопольскому праведнику. Когда я дошла до места «Почести он презирал, ему нравилось восхищаться, а не быть объектом восхищения, и нищета бедняка прельщала его больше скупости богача», у меня уже не было сомнения, что я являюсь наследницей по прямой самого трогательного из всех хасидских цадиков.
Равнодушно подтвердив мой восторг по поводу обнаружения знаменитого предка, папа нехотя доложился, что окрестные хасиды собиралась в их доме в довоенном Аннополе каждый год, в день смерти цадика. По понятным причинам мой дедушка со стороны отца пользовался среди них особым почетом и уважением.
Теперь, после всего сказанного, вы можете представить себе, на каких бешенных оборотах вращались в гробу останки Рабби Зуси в те минуты, когда его потомок-ревизионист излагал свои взгляды на судьбу еврейского народа, причем делал он это не где-нибудь, а в стенах Ленинградской Хоральной Синагоги.
Его планы по спасению Израиля, вернее евреев Израиля, тоже несут в себе очевидный оттенок безумия, но, тем не менее, представляются мне эталоном здравомыслия и умеренности по сравнению с планами очистки еврейской земли от евреев руками самих евреев.
В общих чертах папин план спасения звучит так:
Экспансия, Экспансия и еще раз Экспансия. Экспансия на море и на суше. Осуществить проект по намыванию земли в Средиземное море. Образующиеся при этом новые территории заселить евреями немедленно. В то же самое время скупать землю у народов, которые имеют ее в очевидном излишке. Например, у канадцев. Выкупленную на собранные мировым еврейским сообществом деньги немедленно заселить израильскими еврееями, которые согласятся покинуть историческую родину.
На мое осторожное замечание, что канадцы навряд ли обратят свое отечество в предмет купли-продажи, он уверенно отвечает, что при капитализме все продается и все покупается, надо только предложить «достойную сумму», и тогда канадцы смогут хорошо заработать, избавившись при этом от лишней земли.
В связи со сказанным, одна еврейская традиция вызывает у моего реформистки настроенного отца приступ особого негодования. Надо полностью отказазаться от Гиюра, особенно ортодоксального (*), - утверждает он. Надо принимать в евреи абсолютно всех, кто выразит это странное желание. Видя вопрос в моих глазах, он парирует, что человек, добровольно пожелавший быть евреем, ничего кроме пользы и количественного роста еврееям не принесет. В пример приводится американский журналист арабского происхождения, пишущий анти-исламские, про-изральские статьи. Насколько мне известно, бесстрашный Жосеф Фарра никогда не выражал желания перейти в иудаизм. Но вместе с тем мне понятно, что папа желает, чтобы именно такими людьми со стороны пополнялась еврейская община, причем без всяких искусственных ограничений.
Дописав до этого места, я с ужасом обнаружила, что мой герой выламывается за рамки повествования. Мне уже начинает казаться, что папа тянул на небольшую повесть, а я поторопилась впихнуть его в прокрустово ложе короткого газетного очерка. Тем не менее, я уже приближаюсь к границам площади, выделенной мне благородным редактором, а еще ни слова не сказано о главной, бескорыстной и всепоглащающей, как последняя любовь страсти главного героя.
На семьдесят пятом году жизни мой отец внезапно стал заядлым меломаном. Началось все достаточно безобидно - с покупки видеомагнитофона для прокручивания русских кинофильмов. Вскоре после этого он наткнулся на телевизионный канал «Classic Arts Show Case». Это было судьбоносное для него открытие. Он начал записывать арии из опер, отрывки из балетов и части из симфоний. Вначале мы все над ним подсмеивались. Он называл аррии песнями, и первые пленки из его коллекции имели три градации, по-детски выведденные красным фломастером на торце: «хорошая музыка», «очень хорошая музыка», и «очень, очень хорошая музыка».
Но постепенно, с ростом коллекции, он обошел всех нас в любви и понимании музыкальной классики, особенно оперной. Он узнает по голосам и знает по именам всех ведущих оперных певцов Америки. Увертюра к опере Верди «Набукко» представлена у него в двух разных исполнениях. Через Баха и Моцарта он пришел к Стравинскому и Гершвину. У него теперь есть подробный каталог коллекции, в которой на момент, когда я пишу эти строки имеются 143 кассеты с записями музыкальной классики.
Наибольшее счастье для меня услышать по телефону, что он хочет вежливо от меня отвязаться, так как «идет запись». Но есть у этого благородного увлечения и несколько трагических аспектов. Уже пять лет, с утра до ночи в их жилище гремят увертюры и торжествуют финалы, и все это время моя бедная мать ощущает себя живущей на сцене Малого Театра Оперы и Балета с ежечастно меняющимся репертуаром, при том, что она , также как, впрочем, и я никогда не разделяла эту обуявшую его на старости лет любовь к опере.
В свою очередь, мой отец, как человек исключительно практического ума, хочет принести пользу человечеству, поделившись с ним тем, что он почитает истинным сокровищем, но на что, увы, сегодня почти нет спроса. Его соседи - нормальные люди и откровенно предпочитают итальянской опере русскую эстраду. Поэтому остаюсь я...
...Приходя к нему, я знаю заранее, что все будет происходить по отрaботанному за эти годы и от этого почти ритульному действу: На любые гостинцы из русского гастронома он ворчливо заметит, что у него все есть. И только увидев извлеченное из торбы клубничное мороженое, к которому мы оба не по годам охочи, он без лишних слов побежит за ложками.
За мороженым, с неотвратимостью смены дня и ночи, следует художественно-познавательная часть моего визита. Он устраивает мне просмотр своей последней (#143b - успеваю заметить я на торце) и, по его словам, совершенно сногсшибательной кассеты с записью оперных арий. «Такие две негритяночки из Верди поют, закачаешься», - завлекает он меня, волнуясь, что я могу предпочесть русское телевидение или болтовню с матерью, и драгоценное время уйдет на пустые разговоры. Сознавая, что зрителей у него не густо, подписываюсь на Верди. «Негритяночки» оказывыются оперными певицами мирового класса. Он фамильярно называет их по именам.
Кассету я забираю с собой, клятвенно обещая, что муж насладится ее содержимым, когда придет с работы.
Потом он идет провожать меня до машины. Перед тем как выйти из дома он обязательно замирает на несколько мгновений перед круглой вешалкой в прихожей, по- детски раскачиваясь при этом на пятках. На вешалке вкруговую развешены его кепки. Я забыла сказать, что он любит кепки. Переводя взгляд с одной на другую, из каких-то, только ему одному известных соображений, он сегодня выбирает мою любимую, в зеленую клетку, с черной пуговкой на макушке.
Я иду на шаг позади него, в точности повторяя траекторию его медленных, осторожных шагов, и вдруг с ужасом замечаю то, что завороженная его всегдашним презрением к мелким старческим немочам, его безумными проектами по спасению мира , не хотела замечать раньше. Он стареет! Он постарел!! Он- такой как все.
И жалость, величайшая из всех жалостей - жалость к себе, затопляет меня без остатка. Что я буду делать? Как я смогу жить без этого нелепого старика в смешной кепке, в кедах подросткового размера? Кто сможет заменить мне его, ЕГО - неутомимого производителя щавеля, страстного поклонника итальянской оперы и дерзкого отрицателя Машиаха....
Всему, что есть драгоценного в моей жизни, научил меня он. Всему, кроме одного. Он не научил меня молиться. И тут мне приходится действовать по наитию.
...И, с трудом превозмогая постыдные спазмы, перекрывающие гортань, я шепчу ему вслед самопальную молитву: Господи, будь милостив к нему, сохрани его, Господи. Защити его, помоги ему. Помоги ему “to be able”….
* - сложная, многоступенчатая процедура, обязательная для всех неевреев, желающих перейти в иудаизм