В своём великолепном романе-притче «Люди или животные?» (1952) французский писатель Веркор (Жан Брюллер) задался целью выяснить, что такое человек, каковы его специфические особенности, и где пролегает чёткая граница между ним и человекоподобными существами, которые всё же не дотягивают до статуса человека.
В романе воссоздана пограничная ситуация, требующая срочного ответа на все эти вопросы, так как от того, каким он будет, напрямую зависит дальнейшая судьба приматов, обнаруженных британскими антропологами в Новой Гвинее и названных ими «тропи». Чтобы установить, можно ли отнести тропи к человеческому роду или оставить на положении животных, экспертам пришлось для начала попытаться выявить специфически человеческое в существах, которых испокон веков принято считать людьми. (А кстати, кем принято? Не нами ли самими? Но ведь давно известно: чины людьми даются, а люди могут обмануться.)
Эта задача, кое-кому кажущаяся совсем простой, по мере углубления в её суть всё больше превращалась в уравнение со многими неизвестными, в категорию, остроумно описываемую русской пословицей «чем дальше в лес, тем больше дров».
В конце концов было выработано «официальное определение человека», согласно которому «человека от животного отличает наличие религиозного духа»; основными признаками его являются: «Вера в Бога, Наука, Искусство во всех своих проявлениях; различные религии, философские школы во всех своих проявлениях; фетишизм, тотемы и табу, магия, колдовство во всех своих проявлениях…» и даже «… ритуальное людоедство во всех своих проявлениях» (что означает здесь «во всех проявлениях», совершенно не понятно). При этом для признания одушевлённого существа членом человеческого общества достаточно хотя бы одного из перечисленных признаков.
Занятное определение! Но сдаётся мне, что в нём немало дыр. Например: существуют религии и философские школы, разделяющие людей на «полноценных» и «неполноценных» («арийцев» и «неарийцев») и предписывающие своим приверженцам уничтожать вторых ради благоденствия первых. Ещё: магия и колдовство зачастую ведут к ритуальным человеческим жертвоприношениям; не перестаёт ли человек быть человеком, если перерезает горло себе подобному, дабы умилостивить идолов, коих он считает покровителями своего племени? Наконец, в определении, рассматривающем табу в качестве одного из признаков, специфичных для человека, отсутствует имманентное табу, запрещающее человеку порабощать другого человека, относиться к нему как к «движимому имуществу», принуждать его к совершению вредных и даже опасных для его жизни действий. (Помните: «Но человека человек Послал к Анчару властным взглядом, И тот послушно в путь потек И к утру возвратился с ядом»? Пославший вправе ли именоваться человеком?)
О ритуальном людоедстве я уж и не говорю.
В процессе выработки «официального определения» было предложено и такое: в отличие от животного, составляющего единое целое с природой, «человек не составляет с ней единого целого. Для того чтобы мог произойти этот переход от пассивной бессознательности к вопрошающему сознанию, необходим был раскол, разрыв, необходимо было вырваться из природы. Не здесь ли как раз и проходит граница? До этого разрыва – животное, после него – человек? Животные, вырвавшиеся из природы,- вот кто мы».
На первый взгляд, недурно. Но только на первый. По какому признаку судить, произошёл ли упомянутый разрыв? (Этот вопрос возникает на страницах самого веркоровского романа.) По появлению «религиозного духа»? А кто вынесет соответствующее заключение? (А судьи кто?)
И ещё одна закавыка. Допустим, предыдущая трудность каким-то образом преодолена. Но не может ли случиться нечто, выбрасывающее человека обратно в природу или, того хуже, провоцирующее гипертрофию таких человеческих свойств, как нетерпимость, фанатизм, властолюбие одних и склонность к повиновению других (тому в истории мы тьму примеров слышим)?
И последнее опасение. Не спасует ли человек перед силой им самим созданных технических монстров («мыслящих» роботов, клонов и т.п.), не проявит ли он готовность передать своё верховенство в этом мире своим созданиям или каким-то другим субъектам, в том числе обитающим рядом с нами и научившимся перенимать у нас некоторые навыки, до последнего времени считавшиеся присущими только человеку?
Согласно всем вышеперечисленным оговоркам никак нельзя согласиться с заявлением одного из персонажей романа: «Тропи (…) официально признаны людьми. Они имеют все права человека. Никто им не угрожает более. Ныне, когда существует официальное определение человека, ничто также не угрожает всем отсталым и диким народам».
Как
бы не так! Всегда найдутся умельцы обходить
разного рода официальные установления
и обращаться со своими собратьями не
как с людьми, хотя они и подпадают под
некоторые, а то и под все признаки приводившегося
выше определения человека. Самый напрашивающийся
пример из новейшей истории – обращение
нацистов и их подручных с евреями, при
том что последние отнюдь не относятся
к отсталым и диким народам. Да и сейчас
имеется немало интересантов, для которых
евреи (и государство евреев) – бельмо
на глазу или, того хуже, раковая опухоль,
и они (интересанты) готовы в подходящий
момент снова начать строить для нашего
брата газовые камеры и крематории…
2
Обычно считают, что убийца всегда и всюду
должен быть убийцей и ничем иным. Но ведь
даже если он только время от времени и только
частицей своего существа является убийцей, то
и этого достаточно, чтобы сеять вокруг ужасные
бедствия.
Ремарк
О человеке, представляющем отсталые и дикие сообщества, подобные веркоровским тропи, я далее говорить не буду. Меня интересует человек, поднявшийся на несколько ступенек по цивилизационной лестнице (а сколько их у неё всего?) и, следовательно, обладающий набором свойств, обстоятельно изученных и легко поддающихся категоризации. Попытаюсь их перечислить: способность анализировать собственные поступки, находить ошибки и исправлять (по меньшей мере не повторять) их; дар избирательности, позволяющий (тоже не без ошибок, конечно) подыскивать себе близкое окружение (Мандельштам: «Читателя! советчика! врача!..»); умение – хотя бы до известной степени – отличать правду от лжи, добро от зла, справедливость от наглого издевательства над слабейшим (весьма часто выступающего под личиной той же справедливости); готовность подняться в защиту правды, добра и справедливости, хотя, как правило, такое поведение не даёт никаких привилегий посмевшему и, более того, зачастую грозит ему большими неприятностями (персидская пословица: «Оседлайте коня тому, кто сказал правду: ему придётся спасаться бегством».)
Но, как уже было сказано, поднявшись по упомянутой лестнице сколь угодно высоко, человек не застрахован от того, чтобы споткнуться при подъёме и со всего маху полететь вниз; а то даже и намеренно с верхних ступенек сбежать на нижние, коль будут благоприятствовать наличные обстоятельства; да и вообще проще ведь быть незаметным «винтиком», тихим обывателем (Маяковский: «Нас не трогайте – мы цыплёнки. Мы только мошки, мы ждём кормёжки»): ответственности меньше, голова не пухнет от мыслей (тот же автор: «Нам, мол, с вами думать неча, если думают вожди»).
Многие серьёзные люди задумывались над этим печальным и опасным феноменом, и среди них, конечно, первыми – писатели. Известно, как работают авторы антиутопий. Они обнаруживают в социальной жизни некие негативные тенденции и продлевают их в будущее, измысливая непротиворечивые ситуации, в которых человек порой впадает в полное ничтожество. Это верно даже для тех случаев, когда этот царь природы достигает кажущегося (едва ли и в самом деле не царского) могущества. Кажущимся оно является в том смысле, что человек при этом лишается всех своих отличительных человеческих качеств, в первую очередь того религиозного духа, какой поставлен на центральное место в веркоровском определении человека; а если взять другое широко известное определение, утрачивает всякое сходство с образом Божьим.
Подобные образчики расчеловеченных человеков, имеющих неограниченные возможности управлять другими людьми, а то и расправляться с ними, встречаем в романах-антиутопиях: Синклера Льюиса «У нас это невозможно» (1935), Джорджа Оруэлла «1984» (1948), Рэя Брэдбери «451 градус по Фаренгейту» (1953), в повести Георгия Владимова «Верный Руслан» (1975), в романе-аллегории Александра Зиновьева «Зияющие высоты» (1977) и ряде других сочинений современных авторов. И в этих же произведениях представлены слабые, опустившиеся людишки, полностью раздавленные тираническим социумом или добровольно сдавшиеся ему в снедь.
Другая категория – люди, передавшие свои полномочия другим: Псам в романе Клиффорда Саймака «Город» (1952), Обезьянам в антиутопии Пьера Буля «Планета обезьян» (1962), клонам – в написанном уже в этом веке (2005) романе Мишеля Уэльбека «Возможность острова».
Впрочем,
в большинстве перечисленных сочинений
выведены и настоящие люди, с большим или
меньшим успехом пытающиеся противостоять
пагубным процессам умаления и оподления
собратьев по виду.
3
Мы наш, мы новый мир построим.
Кто был ничем, тот станет всем.
«Интернационал»
Первыми в череде монстров, представленных авторами современных антиутопий, являются Берзелиос (Бэз) Уиндрип и Ко в романе С.Льюиса «У нас это невозможно». Причём романист переносит нас не в отдалённое будущее, а в конец 30-х годов ХХ века и не в фантастическое повествовательное пространство, до отказа набитое разными техническими новинками, а в свою собственную страну – Соединённые Штаты Америки – накануне и после очередных президентских выборов (1936).
Я не собираюсь детально анализировать реальную политическую ситуацию, сложившуюся в то время в США. Понятно, что там имелось достаточно прямых сторонников и безмозглых поклонников европейских диктаторов – как справа (кумиры – Муссолини и Гитлер), так и слева (их «бог» - Сталин). Были и свои кандидаты в фюреры, и свои борцы за чистоту расы. (Их главной мишенью в США являлись, конечно, чернокожие, но и евреи играли свою традиционную роль – козлов отпущения.) Так или иначе, на ноябрьских выборах 1936 года повторно победил Франклин Рузвельт, и, более того, он оказался единственным в истории Америки президентом, избиравшимся четыре раза (ещё дважды в 1940-м и 1944-м годах). Существовала ли угроза избрания в 36-м какого-нибудь демагога-автократа? Об этом пусть судят историки. Писатель же Синклер Льюис решительно смешивает карты и рисует в своём романе удручающую картину прихода к власти банды гнусных подонков, установивших в стране режим, подобный нацистскому в Германии Гитлера. Конечно, американским нацистам – «корпо» в романе – присущи некоторые национальные черты (к примеру, показной демократизм; кстати, Уиндрип представляет Демократическую партию), но в целом их режим списан автором «У нас это невозможно» с гитлеровского, а книга Уиндрипа «В атаку», катехизис американских нацистов,- с «Майн кампф».
Важным достоинством романа С.Льюиса является безколебательное смешение вымышленных персонажей с реальными, что усиливает достоверность происходящего. Так, Ф.Рузвельт, не являясь в точном смысле действующим лицом, тем не менее фигурирует в качестве президента, не выдвинутого своей партией на второй срок и создавшего перед выборами 1936 года третью – джефферсоновскую – партию, не имевшую ни малейших шансов на победу (вторая – разумеется, Республиканская). В ироническом ореоле предстаёт известный американский прозаик Эптон Синклер, в 30-е годы умеренный социалист, автор многих сугубо идеологических романов типа «Короля Угля» и «Джимми Хиггинса», но также и написанной в 40-х годах мощной романной эпопеи о Ланни Бэдде («Крушение мира», «Между двух миров» и др.). Он и политикой не брезговал: в начале 30-х боролся за пост губернатора Калифорнии, но безуспешно. А вот широко разрекламированный им план «Покончим с нищетой в Калифорнии» опорочен одним лишь упоминанием в предвыборной программе Бэза Уиндрипа, где он назван «грандиозным планом глубокоуважаемого Эптона Синклера» и соседствует в этом напыщенном тексте с проектами Х.Лонга, фашиствующего губернатора Луизианы в 1928-1931 годах, а затем сенатора от этого штата вплоть до своей гибели в 1935 году. Президент Уиндрип назначил Эптона Синклера послом в Англии, и он «очень понравился англичанам, проявив настолько горячий и дружественный интерес к их политическим делам, что открыто поддерживал независимую (?-М.К.) лейбористскую партию…»
Вернёмся, однако, к шайке Уиндрипа.
Победив на выборах (подобно нацистам в Германии, а в будущем точно так же пришёл к власти ХАМАС в секторе Газа), эти молодцы спешно начали строить свой новый мир. С всесилием карательных органов («минитменов»). С расправами над инакомыслящими. С пропагандой всеобщего единения вокруг правящей камарильи (якобы во имя процветания всей страны, а на деле – ничтожной кучки выскочек, беззастенчиво набивающих себе карманы за счёт обманутого и запуганного населения). С тотальным беззаконием, наушничеством, чиновничьим мздоимством и прочими прелестями тоталитарного («корпоративного») государства. Вплоть до бессудных расстрелов и концентрационных лагерей.
Но меня в первую очередь интересует, во что при этом превращается большинство людей, подданных тоталитарного государства. Старшие поколения советских людей, выросшие в подобном государстве, долгие годы впитывали в себя эту страшную отраву и – кто в большей, кто в меньшей степени – инфицировались её вредоносными компонентами. С.Льюис, судя по его роману, неплохо представлял себе, как это делается и к каким результатам – в смысле вытравливания из людей человеческого – приводит. В его романе представлено большое разнообразие персонажей – жертв и запроданцев дивного нового мира, тех, кто в плане статусного возвышения сделался всем из ничего, но с точки зрения любого определения человека слетел на самую нижнюю ступень эволюционной лестницы, то есть как человек сделался поистине ничем.
Таков Шэд Ледью, в начале романа слуга главного героя Дормэса Джессэпа, лодырь и хам, а после установления в стране корпоративного режима верный слуга корпо и маленький «фюрер» в своём городке Форт Бьюла. Он вылеплен ярко и убедительно, живо напоминает маленьких начальников советского образца (я их немало встречал в жизни, а кое с кем пришлось войти в близкий контакт). Когда хозяин спросил его, за кого тот собирается голосовать, Шэд «встал в позу, опершись на топор»:
«Я буду голосовать за Бэза Уиндрипа. Он обещал устроить так, что на долю каждого сразу же придётся по четыре тысячи монет, и тогда я займусь разведением цыплят. О, я сумею заработать на цыплятах кучу денег! Я ещё покажу кое-кому из этих, которые воображают, что они очень богаты!»
Тут схвачено главное: лёгкая восприимчивость люмпена к дешёвой демагогии мастеров популизма, просыпающаяся в рабе надежда всё перевернуть вверх дном – не занять положение, равное с прежними хозяевами жизни, а встать над ними, «показать им».
И он таки показал. Но не в качестве цыплячьего специалиста, а в совсем другом роде деятельности – общественного вышибалы и палача. Они весьма подходили друг другу, даже дополняли друг друга – диктатор Бэз Уиндрип и верный пёс диктатуры Шэд Ледью. Так в «Бесах» взаимно соответствовали Пётр Верховенский и прапорщик Эркель. Так в сталинском Советском Союзе Ежов и Абакумов органически вырастали из вождя и учителя, а какой-нибудь Вася Иванов, хотя, как и Шэд, не дождался обещанного процветания, однако верно, не только за страх, но и за совесть (как ни неуместно здесь это понятие) служил Сталину и Ежову с Абакумовым. Да и сами эти церберы были из той же социальной категории, что Шэд Ледью: «вышли мы все из народа, дети семьи трудовой». В контексте данных заметок самое важное – то, как в экстремальной ситуации человеческое ничтожество обретает опасные для окружающих силу и власть, коими оно пользуется в точном соответствии с приказами вышестоящих и по подсказке собственного рабского нутра.
Есть в романе ещё два фигуранта, такие же бессовестные, как Ледью, но гораздо больше нажившиеся на своей преданности банде Уиндрипа. Это, во-первых, судья Эффингэм Суон, по словам Джессэпа, «настоящий джентльмен-фашист… в стиле Освальда Мосли». (Для не знающих или забывших, кто такой Мосли, напоминаю: лидер британских фашистов в 30-е годы минувшего века.) О нём также известно, что «скотина он порядочная, но стелет мягко и красноречиво, как епископ». Когда в ответ на эту аттестацию подруга Джессэпа Лоринда Пайк выражает радость по поводу того, что ей придётся объясняться не с грубияном Шэдом, а с джентльменом Суоном, Дормэс предупреждает её: «Дубинка джентльмена бьёт так же больно, как дубинка хама». Что ж, и у этого джентльмена с дубинкой имеется советский «прототип»: Андрей Януарьевич Вышинский. И в суде он ведёт себя похоже: зятя Джессэпа, доктора Фаулера Гринхилла, явившегося в суд, где Суон «разбирал» «дело» его тестя, он сперва называет «дорогим другом», а затем, наскучив разоблачениями Фаулера, произносит: «Минуточку, доктор, будьте так добры,- и затем, обернувшись к Шэду: - Пожалуй, достаточно мы наслушались "товарища", как по-вашему? Выведите негодяя и расстреляйте».
В отличие от Суона, Вышинский сам не отдавал команды выводить на расстрел тех, кого он обвинял в шпионаже и диверсиях,- для этого он стоял слишком высоко. Но технология расправы с безоружным человеком, находящимся в его полной власти,- и не только расправы, но и садистского унижения человеческого достоинства жертвы,- у двух этих палачей идентична.
Суон умело скрывает своё наслаждение неограниченной властью, тогда как Ледью откровенно проявляет своё каннибальское сладострастие: выводя Фаулера на расстрел, он с нежностью поглядывает на свой пистолет.
Третье действующее лицо, начисто лишённое религиозного духа,- старший сын Дормэса, давно уехавший из Форта Бьюла и, в сущности, столь же давно порвавший с отчим домом. Это типичный приспособленец, всегда оказывающийся на стороне очередных победителей, как, к примеру, многие будущие нацисты, включая самого Эйхмана. (После разгрома гитлеровской Германии они быстро приспособились к новым порядкам, причём в обеих частях поверженной страны – и в буржуазной ФРГ, и в социалистической ГДР.)
В какой-то момент сын Филипп прибыл к поднадзорному отцу. Чтобы поддержать его? Отнюдь. Чтобы попытаться вправить старику мозги.
«Я лично не голосовал за Уиндрипа, но я начинаю понимать, что ошибался. Мне теперь ясно, что он обладает не только большой силой личного обаяния, но и представляет собой также реальную созидательную силу… что он настоящий, надёжный государственный деятель».
Таково начало его защитительной (в отношении не отца, а существующего порядка вещей) речи. А вот её продолжение: «Ещё говорят, что Уиндрип груб. Но ведь Линкольн и Джексон тоже были грубы». И финал: «Никто не питает большего отвращения к насилию, чем я. Но тем не менее нельзя сделать яичницу, не разбив яиц…»
Ба, знакомые всё речи! Но самое чудное, что изрекают уста этого лицемерного до кончиков ногтей краснобая,- признание им факта совершения режимом «ужасных вещей» - «из-за несовершенства человеческой природы»! Получается, что именно у этого адвоката насильников и убийц заимствовал я название своих заметок. Но такое получилось ненамеренно: ведь несовершенство человека – тоже ужасный факт, да только, в противоположность Филиппу Джессэпу, я не считаю, что этим можно оправдать применение насилий и убийств во имя… ну, конечно же, «обновления нации».
Последний
из героев «У нас это невозможно»,
о котором мне хочется сказать
два слова, - собственно не герой, а
героиня – жена Дормэса Эмма.
Это тупая обывательница, мошка,
ждущая кормёжки и, если таковая наличествует,
довольная жизнью. Она не приучена роскошествовать,
но минимум житейских удобств ей необходим,
а кто и какой ценой их предоставляет,
её не интересует. Даже убийство зятя не
влияет на её расположение духа, и даже
репрессии против любимого (вроде бы) мужа,
хотя и причиняют ей неприятности, но и
они, в сущности, терпимы. Эта самая
Эмма – прямая предшественница другой
героини, другой американской антиутопии
– «451 градус по Фаренгейту». Но о ней –
в следующем разделе.
4
Неизмеримы глубины низости, до
которых может пасть глупец.
Драйзер
Милдред (Милли) Монтэг – так зовут своего рода клон Эммы Джессэп из «У нас это невозможно». Она – героиня антиутопии Р.Брэдбери «451 градус по Фаренгейту», написанного через восемнадцать лет после романа С.Льюиса. Действие книги Брэдбери происходит в будущем, но, кажется, не таком уж отдалённом. Если сам её главный герой, Гай Монтэг, муж Милли, констатирует, что «после 1960 года мы затеяли и выиграли две атомных войны», а другая героиня рассказывает про деда своего дяди, помнившего «то время, когда дети не убивали друг друга (теперь, выходит, убивают!-М.К.)», можно примерно подсчитать, что ареной конфликтов романа Брэдбери является Америка первой половины ХХ1 века. От нас сегодняшних уже совсем недалеко!
Так вот, упомянутая Милли – законченный продукт технического прогресса человечества, который свёлся к появлению всё новых и новых штучек-дрючек, стимулирующих сверхпотребление. При этом средний, или массовый, человек сделался рабом своей алчности, напрочь забыв и о религиозном духе, и вообще о духе, удалив его из своего «организма», как воспалившийся аппендикс. От Милли не требуется никаких усилий, чтобы поддерживать жизнь свою и своего мужа (детей у них нет),- она уже живёт при коммунизме, во всяком случае согласно второй части известной формулы: «От каждого по способностям, каждому по потребностям». Впрочем, тут, кажется, реализуется и первое слагаемое – насчёт способностей, потому что единственной «кинетической» способностью Милли (о «потенциальных» нам ничего не сообщается) является способность потреблять.
Само собой разумеется, она законопослушна: как и у Эммы Джессэп, у неё не возникает никаких сомнений насчёт правильности того образа жизни, который обеспечивают действующие «законы». Но, в отличие от безмозглой героини Льюиса, безропотно приемлющей жизнь, так сказать, во всех её проявлениях, в том числе неприятных, но не мешающей своему мужу Дормэсу вести свою, отличную от её собственной, жизнь, Милли восстаёт против Гая, обнаружив у него тайник с запрещёнными книгами. (В этом прекрасном новом мире запрещены не какие-то определённые, а книги как таковые, и Гай Монтэг, как его дед и отец,- пожарник, чья функция не гасить пожары, а разжигать их, пожары из книг.) И она доносит начальству мужа на него самого, несмотря на свою космическую глупость, всё-таки, вероятно, догадываясь, что этот донос обрекает его на почти неизбежную смерть.
Итак, для Милли, женщины будущего по Брэдбери, не существует ничего помимо хорошо смазанного маслом куска хлеба и потрясающих зрелищ, буквально осаждающих её в стенах собственного дома, точнее сказать – с его стен, превращённых снизу доверху в телевизионные экраны, выливающие на Милли потоки пошлости и глупости, при содействии которых она проходит обратно весь эволюционный процесс, вплоть до инфузории-туфельки. Нет, кажется, останавливается на стадии ядовитых пауков, чьи самки после оплодотворения норовят сожрать самцов и нередко преуспевают в этом насекомом «каннибальстве». Но Милли в известном смысле опускается ещё ниже, ибо муж её интересует только как добытчик средств на сохранение привычного вегетативного существования, а о продолжении рода она заботится менее, чем, по-видимому, та самая инфузория.
По-своему хорош также брандмейстер Битти, непосредственный начальник Монтэга, в свою очередь «отпочковавшийся» от судьи Суона из романа С.Льюиса. Он тоже большой мастер мягко стелить, тоже демагог «милостью Божией» (скорей, конечно, сатанинской). Прежде чем арестовать Гая, уличённого в хранении книг (напоминаю: благодаря доносу жены), Битти читает ему целый «краткий курс» новейшей истории человечества, по-видимому, не более достоверный, чем «Краткий курс истории ВКП(б)».
Стоит вспомнить некоторые фрагменты лекции, которую брандмейстер Битти, законченное олицетворение своей профессии, преподносит впавшему в депрессию подчинённому, дабы наставить его на путь истинный (это ещё до инцидента с разоблачением Монтэга).
Когда, по Битти, началось сожжение книг, и что привело к появлению этой славной профессии – поджигателя книг? «Когда-то книгу читали лишь немногие – тут, там, в разных местах. Поэтому и книги могли быть разными». Потом, уже в ХХ веке, «всё стало производиться в массовых масштабах. (…) А раз всё стало массовым, то и упростилось. (…) Когда в мире стало тесно от глаз, локтей, ртов, когда население удвоилось, утроилось, учетверилось, содержание фильмов, радиопередач, журналов, книг снизилось до известного стандарта. Этакая универсальная жвачка».
В целом верно, а не влезающие в это прокрустово ложе факты иного порядка отсечены.
Битти продолжает: «Постарайтесь представить себе человека девятнадцатого столетия – собаки, лошади, экипажи – медленный темп жизни. Затем двадцатый век. Темп ускоряется. Книги уменьшаются в объёме (опять общая тенденция передано нелживо, а всякие отклонения от неё, препятствующие её дальнейшему закреплению, отбрасываются как аномальные. - М.К.). Сокращённое издание. Пересказ. Экстракт. Не размазывать! Скорее к развязке!»
У лектора в руках отличные примеры. «… Немало было людей, чьё знакомство с "Гамлетом" ограничивалось одной страничкой краткого пересказа в сборнике, который хвастливо заявлял: "Наконец-то вы можете прочитать всех классиков! Не отставайте от своих соседей. (…) Вот вам интеллектуальный стандарт, господствовавший последние пять или более столетий"». На фоне предыдущей полуправды это откровенное враньё уже не режет слух слушателей, тем более что один из них – одна: Милли – не вынимает из ушных раковин электрические осы, миниатюрные радиоприёмники-втулки, из которых льётся «электронный океан звуков – музыка и голоса, музыка и голоса…»
А Битти продолжает, рисуя захватывающие картины верчения человеческого разума в бешеном вихре – «руками издателей, предпринимателей, радиовещателей, так чтобы центробежная сила вышвырнула вон все лишние, ненужные, бесполезные мысли!..»
И в конце концов отпала надобность в книгах – за исключением комиксов и, разумеется (квалификация Битти), эротических журналов. «И всё это произошло без всякого вмешательства сверху, со стороны правительства (ой ли?-М.К.)».
А вот и квинтэссенция рассуждений этого новоявленного демосфена: «Человек не терпит того, что выходит за рамки обычного. (…) Мы все должны быть одинаковыми. Не свободными и равными от рождения, как сказано в конституции, а просто мы все должны стать (курсив авторский.-М.К.) одинаковыми. Пусть люди станут похожи друг на друга как две капли воды; тогда все будут счастливы, ибо не будет великанов, рядом с которыми другие почувствуют своё ничтожество. Вот! А книга – это заряженное ружьё в доме соседа. Сжечь её! Разрядить ружьё!»
За квинтэссенцией следует апофеоз, форменный панегирик профессии пожарника, освобождающего людей от этих заряженных ружей – книг:
«Цветным не нравится книга "Маленький чёрный Самбо". Сжечь её. Белым неприятна "Хижина дяди Тома". Сжечь и её тоже. Кто-то написал книгу о том, что курение предрасполагает к раку лёгких. Табачные фабриканты в панике. Сжечь эту книгу. Нужна безмятежность, Монтэг, спокойствие. Прочь всё, что рождает тревогу. В печку! (…) Жгите, жгите всё подряд. Огонь горит ярко, огонь очищает».
Между прочим, в лекции Битти находится место и для воспевания кремации покойников. Их тоже – в печку, ибо обычные похороны нагоняют уныние. А так – «через пять минут после смерти от человека остаётся щепотка чёрной пыли», и – слава Богу: «Не будем оплакивать умерших. Забудем их». Брандмейстер «забыл» только добавить, что и живых, если они воспротивятся существующему порядку вещей, ждёт аналогичная участь.
Итак, не только глупец (вроде Милдред Монтэг) может пасть до неизмеримых глубин низости (см.эпиграф к этому разделу), но и умник наподобие брандмейстера Битти. Умник-то он умник, да ум у него чересчур прагматичный, религиозного духа не наберётся в нём и на «щепотку чёрной пыли».
Когда
этот проповедник превращения человечества
в стадо ничем не отличимых
одна от другой особей берётся не словом,
а делом вразумлять проштрафившегося
подчинённого (Монтэга), тот наносит ему
превентивный удар – направляет струю
жидкого пламени из своего огнемёта не
на книги, а на их беспощадного погубителя.
5
Мир спасёт красота?
Ипполит Терентьев (Достоевский,
«Идиот»)
Тот же Брэдбери в одном из своих рассказов изобразил мир после очередной атомной войны, мир, ненавидящий Прошлое (так у автора) и все выпестованные им ценности. Вот что говорит мальчику Тому некто Григсби: «Тут всё дело в ненависти ко всему, что связано с Прошлым. Ответь-ка ты мне, как мы дошли до такого состояния. Города – груды развалин, дорога от бомбёжек – словно пила, вверх-вниз, поля по ночам светятся, радиоактивные…»
«Тут» - обозначение не только обусловленности происходящего действа, но и места, где оно творится. Это главная площадь некоего города. «Вдоль дороги по-двое, по-трое подстраивались к очереди ещё люди, которых приманил в город праздник и базарный день». Что за очередь? К картине. Смотреть её? Нет, плевать на неё! Что ж. Если пожарники в будущем жгут книги, почему бы не создать и такие «музеи» под открытым небом, предназначенные для хэппенинга (этот-то термин родился в наши дни!), то есть для поругания и разрушения.
Короче говоря, это очередь желающих внести свою лепту в уничтожение красоты, которая не спасла мир. Между прочим, такая участь уготована не только красоте. Ранее здесь же состоялись аналогичные потехи, обращённые на книги (их рвали и жгли), а также на последний автомобиль (по жребию избирались счастливчики, которые получали возможность «по одному разу долбануть машину кувалдой»).
Но вернёмся к картине. Это знаменитая леонардовская «Мона Лиза» с её чудесной Улыбкой (так у автора). Это воплощённая красота человечности, того самого религиозного духа. Спасла ли она кого-нибудь, не говоря уже о мире? Увы! Красота способна спасать лишь тех, кто, в свою очередь, обладает способностями её воспринимать и ею «выпрямляться», как выпрямился герой Глеба Успенского, созерцая скульптуру Венеры Милосской.
Конечно, мстить красоте за то, что она не спасла мир,- нелепо. Это то же самое, что разбивать станки, механизирующие труд ткачей, каковая механизация влечёт за собой неминуемое сокращение числа рабочих мест.
«Человек ненавидит то, что его сгубило, что ему жизнь поломало. Так уж он устроен»,- поясняет Тому склонный к философствованию Григсби. Том простодушен, и в его вопросе «А есть хоть кто-нибудь или что-нибудь, чего бы мы не ненавидели?» нет никакого подтекста. Но мы-то понимаем, что стоящий за мальчиком мудрый автор выражает этим вопросом печальную безнадёжность в отношении неразумного человеческого рода, не умеющего различать между правым и виноватым, созданным корысти ради и бескорыстно. В результате всё сваливается в одну кучу и даже пуще того: «… на вес/ Кумир ты ценишь Бельведерский./ Ты пользы, пользы в нём не зришь./ Но мрамор сей ведь Бог!.. так что же?/ Печной горшок тебе дороже:/ Ты пищу в нём себе варишь» (Пушкин). Это ещё в относительно стабильные времена,- что ж говорить о постапокалиптической эпохе, какую нафантазировал Брэдбери!
«Сэр, это больше никогда не вернётся?»- спрашивает Том и в ответ получает: «Что – цивилизация? А кому она нужна?» Можно в конце концов понять и Григсби, этого скептика и пофигиста ХХ1 века (в рассказе промелькивает две тысячи шестьдесят первый год, правда, может быть, и трёхтысячный, а то даже и пятитысячный: «Почём мы можем знать?»), ибо он, как все стоящие в этой странной очереди, полагает себя – не вполне несправедливо – жертвой той цивилизации, отнюдь не исключавшей насилие одних людей над другими и потакавшей низменным инстинктам человека, а не взращивавшей в нём религиозный дух.
Как бы там ни было, настал и их – Григсби и Тома – черёд плевать в «Мону Лизу». Но мальчик, чья душа ещё не выжжена тотальной ненавистью, замирает перед картиной, во рту у него пересыхает, и он пропускает свою очередь плюнуть. «Она же красивая»,- медленно произносит он. Несколько минут спустя, когда очереди позволили добить эту красоту, и толпа, «крича, толкаясь, мечась, понесла его к картине», Тому удалось урвать кусочек холста с Улыбкой – не затем, чтобы разорвать её в клочья, а затем, чтобы спрятать у себя и время от времени любоваться ею. Тем самым Брэдбери дарит одичавшему человечеству будущего и читателям – своим современникам крошечную надежду на спасение мира. Не самой по себе красотой, но её сохранением в мире, без чего он остался бы яростным, но не прекрасным.
Этот
великий рассказ американского гения
называется «Улыбка».
Совсем недавно, уже в конце текущего десятилетия, написан – в Израиле, но по-русски – роман, унаследовавший (скорей всего ненамеренно) мотивы и Синклера Льюиса, и Рэя Брэдбери, но реализовавший их на нашем, израильском материале. Его автор – Савта Бухи (псевдоним Фани Шифман), прозаик малоизвестный, однако имеющий все основания быть сопричисленным к «лиге чемпионов» жанра антиутопии. Называется роман длинно и витиевато: «Отцы ели кислый виноград», имеет ещё более вычурный подзаголовок: «Цветомузыкальные сны многовитковой ракушки». Поскольку сегодняшний тираж романа «короче» его названия, я не имею возможности надлежащим образом опереться на этот текст, знакомый лишь единицам. Скажу лишь, что в нём:
1. Как в «У нас это невозможно», власть в некоем городе, а затем и в стране постепенно забирает шайка мошенников и негодяев, превращая одних граждан в мастеров застенка, а других – в его жертв.
2. Как в том же романе С.Льюиса и в «451 градусе по Фаренгейту», порядочные люди, не пошедшие в услужение деспотическому режиму, пытаются сохранять и отстаивать похеренные этим режимом ценности, но если у Брэдбери мы имеем дело с тем¸ что в литературоведении называется «открытым финалом», то настроенная куда более пессимистично Савта Бухи завершает своё невесёлое повествование очередным успехом (после недолгого стратегического отступления) банды Мезимотеса (таково имя главаря), кстати, своей повадкой отдалённо напоминающего судью Суона из романа Льюиса и брандмейстера Битти из «451 градуса».
3. Как в «Улыбке» того же Брэдбери, мегаметафора, конституирующая весь роман нашей соотечественницы (по объёму превышающий «Улыбку» раз этак в двести!), базируется на категории красоты. Только на сей раз источником красоты – и воинственно противостоящего ей уродства – становится музыка. Красоту воплощают старинные мелодии, клейзмерские напевы, звуки шофара и угава (сугубо еврейские духовые инструменты). Уродство – построк и пострэп, музыка надмелодическая и надритмическая, заставляющая меркнуть и природу, и души людей, музыка-отрава, пытка для нервов, музыка, назначение которой – исторгнуть из людей религиозный дух, превратить их в тварь дрожащую…
Само собой разумеется, умелое манипулирование, с использованием знаменитого метода «кнута и пряника», позволяет стримерам (так они зовутся в романе) и их хозяевам привлечь на свою сторону обывателей, маяковских мошек вроде супруги одного из главных героев («третья инкарнация» Эммы Джессэп и Милдред Монтэг), не говоря уже о молодом поколении. Супругу зовут Рути Блох, а сам этот герой – Моти Блох – представляет тот тип гениального учёного, который работает на злодеев и старается не впускать в свой внутренний мир ничего, что портило бы ему удовольствие от самой работы. (Точно так же, по воспоминаниям некоторых очевидцев, вёл себя Энрико Ферми в Лос-Аламосской лаборатории, успокаивая более разборчивых и совестливых коллег, опасавшихся непредвиденных результатов своей опасной работы, следующим соображением: мол, пусть вас ничего не беспокоит,- думайте лишь о том, что вы делаете прекрасную физику.)
Хочется обратить внимание ещё на одну деталь: некто Арпадофель, правая рука Мезимотеса, обладает неоценимым сокровищем – глазом, в минуты гнева испускающим высокоэнергетичные лучи, которые действуют почти так же убийственно, как огнемёты пожарников в «451 градусе».
Роман
Савты Бухи и сам вызывает у
читателя нервное потрясение. Это
– признак его художественной
силы.
6
Как утверждают все наши и признают многие не
наши учёные, жители Ибанска на голову выше
остальных, за исключением тех, кто последовал их
примеру. Выше не по реакционной биологической
природе (с этой точки зрения они одинаковы), а
благодаря прогрессивным историческим условиям,
правильной теории, проверенной на их же
собственной шкуре, и мудрому руководству, которое
на этом деле собаку съело.
А.Зиновьев
Из
вымышленной Америки 1936 года и азиатской
Арцены (так именуется страна в
романе Савты Бухи; название – производное
от ивритского «арцену», что в переводе
на русский означает: наша
земля) перемещусь в Европу и Евразию.
А именно в Англию – «страну победившего
ангсоца» («1984» Д.Оруэлла) и в Ибанск, сатирическую
аллегорию Советского Союза,- из «Зияющих
высот» А.Зиновьева. Напомню: роман Оруэлла
написан в 1948 году, то есть за три с половиной
десятилетия до происходящих в нём событий,
а зиновьевская сатира – в 1976-м; время
действия в ней не обозначено (месяцы упоминаются,
а годы – нет), но нетрудно предположить,
что оно совпадает со временем создания
«Зияющих высот». (На это в тексте имеются
содержательные ориентиры. Например, в
одной из первых глав сказано, что ибанцы
стали реставрировать церкви, так как
«выяснилось, что иностранцы церкви любят
и платят доллары, чтобы посмотреть на
них». Ещё один опознавательный
знак: «Когда разоблачили культ личности
и ликвидировали все его последствия,
Статую /Вождя/ до поры до времени куда-то
спрятали…») Тем не менее автор намеренно
сгущает краски, доводя до анекдотических
крайностей тенденции, характерные для
наличного советского режима, который,
по аналогии с оруэлловским ангсоцем,
можно было бы титуловать россоцем,
но Зиновьев предпочёл термин «социзм»,
по-своему замечательный.
Иными словами, можно считать, что не только «1984», но и «Зияющие высоты» имеют явное касательство к жанру антиутопии, как рассмотренные ранее: «У нас это невозможно», «451 градус по Фаренгейту» и «Отцы ели кислый виноград».
У этих двух романов немало общего, что соблазнительно отнести за счёт того, что, вероятно, Зиновьев успел прочитать Оруэлла, прежде чем «поднялся» на свои зияющие высоты. Однако, даже если бы в 60-70-х годах «1984» оказался столь же недоступным чтением для автора хроник Ибанска, как для пишущего эти строки, сходство обоих сочинений раньше всего и больше всего обусловлено прототипической реальностью, лёгшей в их основу. Не только зиновьевский социзм, но и оруэлловский ангсоц суть сколки с реальной социально-политической системы, уже к 1948 году обретшей в советской стране скульптурную завершённость.
И даже имеющиеся чуть ли не текстуальные совпадения не означают, что соответствующие пассажи «Зияющих высот» - плагиат подобных фрагментов «1984». В обоих случаях это проницательные и честные свидетельства о самой «социстской» действительности и в то же время впечатляющий пример совпадения ментальной оптики, используемой двумя «разноплеменными», но одинаково умными мыслителями.
Я уже упоминал статую Вождя из романа Зиновьева. Добавлю: «Статуя была расположена так, что куда бы курсант (статую воздвигли перед главным фасадом здания ИВАШП, то есть Ибанской Военной Авиационной Школы Пилотов.-М.К.) ни направлялся, он сталкивался с ней лицом к лицу». А вот цитата из «1984»: «Против входа (в жилой дом "Победа".-М.К.) на стене висел цветной плакат (…). На плакате было изображено громадное, больше метра в ширину, лицо. (Кстати, статуя Вождя у Зиновьева тоже изготовлена в ненатуральную величину.-М.К.) (…) Портрет был выполнен так, что, куда бы ты ни стал, глаза тебя не отпускали».
В романах Оруэлла и Зиновьева меня не столько интересует описанная в них механика давления тоталитарного государства на частного человека (это мы уже проходили), сколько степень устойчивости последнего к этому давлению. В знаменитой оруэлловской формуле «Старший брат смотрит на тебя» моё внимание привлекает не столько взгляд тирана, сколько трепет его жертвы. (У Савты Бухи тоже есть этот гипнотизирующий взгляд бешеного Арпадофеля, который (взгляд) угнетает и разрушает психику того, на кого он направлен.) Для ангсоца характерно заглядывание людям в окна полицейского патруля, при том что «патрули в счёт не шли. В счёт шла только полиция мыслей». Для социзма в «Зияющих высотах» - осуществление «исторических мероприятий», одно из которых преследовало цель» обнаружить тех, кто не одобряет его проведение, и принять меры». Какие именно меры принимаются в соответствующих случаях, нам, бывшим советским, известно не из книг, а из жизни в Совке.
Всё-таки дам одну цитату из романа Зиновьева о методологических принципах данного мероприятия. В нём «участвовали две группы: испытАемая и испытАющая. (Бога ради, не надо подозревать автора в плохом знании русского языка; все эти искажения слов, коим так просторно в «Зияющих высотах», сделаны сознательно, последовательно-памфлетно.-М.К.) Эти группы состояли из одних и тех же лиц. Испытаемые знали, что за ними ведётся наблюдение. Испытающие знали о том, что это им известно. И так до конца». Ну что ж, я уже предупреждал, что Зиновьев нередко доводит дело до анекдота…
«Человек – это звучит гордо»,- повторял босяк Сатин банальность, одну из многих, любезных автору «На дне». Скептик Ницше раньше Горького поведал миру другую истину, стоящую куда ближе к Истине, нежели истеричные выкрики горьковских персонажей, каковые, кажется, и сами не слишком верили в изрекаемые ими пошлости. Вот она: «Всё живое есть нечто повинующееся». Ницше, конечно, имел в виду человека. Но ведь сам-то он не сдался на милость победительной склонности к повиновению, она же – всегдашняя и повсеместная готовность людей массы отделаться от личной свободы и сопряжённой с ней ответственности, променять и то и другое на жратву и зрелища.
Ницше не сдался, но в конце концов сошёл с ума. Зиновьев же на множестве примеров демонстрирует основанные на повиновении модели человеческого поведения, практически не персонифицируя насельников своего Ибанска. В начале он вообще всем им даёт одну и ту же фамилию – Ибановы, а затем награждает действующих лиц (собственно, не столько действующих, сколько праздно болтающих) безличными кликухами наподобие Заведующего, Заместителя, Сотрудника, Болтуна, даже Шизофреника и т.п. У Оруэлла, напротив, персонажи носят персональные имена, но, Бог ты мой, эти фигуранты боятся собственной… спины: «Уинстон держался к телекрану (так – вполне закономерно – у автора: если из телеЭкрана льётся нечто непотребное, мы вправе переименовать его в кран.-М.К.) спиной. Так безопаснее; хотя – он знал это – спина тоже выдаёт».
Читатели «1984» знают, сколь плачевный финал уготован главному герою романа Уинстону Смиту, сделавшему робкую попытку взбунтоваться. «"Они не могут в тебя влезть",- сказала Джулия. Но они смогли влезть». Да и Джулия не осталась в долгу. «"Я предала тебя",- сказала она без обиняков». Ещё через несколько страниц, в самом конце романа, сломленный Уинстон понял, что его сорокалетняя размолвка со Старшим Братом была ненужной: «О упрямый, своенравный беглец, оторвавшийся от любящей груди! Две сдобренные джином слезы прокатились по крыльям носа. Но всё хорошо, теперь всё хорошо, борьба закончилась. Он одержал над собой победу (!!-М.К.). Он любил Старшего Брата».
Может быть, набрасывая этот пассаж, Оруэлл вспоминал советские политические процессы конца 30-х годов? (Его соотечественник и современник Артур Кёстлер ещё в 1940 году написал о них в своей знаменитой книге «Слепящая тьма».) Как бы там ни было удручающий финал «1984» звучит грозным пророчеством: мы помним, как дезертировали некоторые советские диссиденты в 70-80-е. Об одном из них – священнике Дмитрии Дудко – мне приходилось писать ещё там, по свежим следам его ренегатства. Он, как и герой Оруэлла, после хорошей трёпки, тоже полюбил Старшего Брата: выступая по советскому телевидению, словесно облобызал цекагэбистскую власть.
(Должен заметить, что сам я отнюдь не претендую на чистоту риз. Мало того, что не принимал участия в оппозиционной режиму деятельности, но, положа руку на сердце, далеко не уверен, что, если бы принимал и попался, как о.Дудко, повёл бы себя более мужественно и ответственно. Впрочем, нам хорошо известны имена героев-правозащитников, непримиримых и несгибаемых борцов с тиранией, неоднократно попадавших в лапы блюстителей и охранителей социзма, официально именовавшегося «зрелым социализмом» в годы, когда советский народ пас уже не Старший и даже не Средний, а Младший Брат. Третий вовсе был дурак, как сказано у Бажова.)
Важным индикатором духовно-нравственного состояния социума является поведение в нём юной поросли нашего вида. Ибо, как известно, устами младенцев глаголет истина. Какая истина?
Дети более спонтанны, чем взрослые. И они очень поддаются влиянию господствующих в социуме идеологем. В сочетании с врождённой агрессивностью – особенно мальчиков, но и девочки не безгрешны – образуется довольно взрывчатая смесь, действие которой должно сдерживаться специальными тормозными механизмами; если таковых нет, дети становятся опасными – и для социума, и для самих себя.
«- Руки вверх!- гаркнули ему (Уинстону.-М.К.).
Красивый девятилетний мальчик с суровым лицом вынырнул из-за стола, нацелив на него игрушечный автоматический пистолет, а его сестра, года на два младше, нацелилась деревяшкой. Оба были в форме разведчиков (…). Уинстон поднял руки, но с неприятным чувством: чересчур уж злобно держался мальчик, игра была не совсем понарошку.
- Ты изменник!- завопил мальчик.- Ты мыслепреступник (ещё один перл новояза.-М.К.)! Ты евразийский шпион! Я тебя расстреляю, я тебя распылю, я тебя отправлю на соляные шахты!»
Прелюбопытный образчик детской агрессивности, помноженной на провоцируемые социумом брутальные проявления, пусть и в игровом обличье!
Оруэлл вкладывает в уста своего героя следующую проницательную характеристику переживаемого феномена: «Это немного пугало, как возня тигрят, которые скоро вырастут в людоедов. В глазах у мальчика была расчётливая жестокость, явное желание ударить или пнуть Уинстона, и он знал, что скоро это будет ему по силам, осталось только чуть-чуть подрасти».
Фраза о возне тигрят приводит на память ещё один рассказ Р.Брэдбери – «Вельд», в котором человеческие тигрята, пользуясь фантастической техникой будущего, способной превращать телевизионные картинки в сцены из реальной жизни, натравливают «телельвов» на собственных родителей, и те их тут же (на глазах этих милых детишек) пожирают.
Собственно, о подобных вещах – притом применительно не к какому-то отдалённому будущему – сигнализировал ещё Бертольт Брехт. Я имею в виду его пьесу «Страх и отчаяние в Третьей империи» (1938), конкретно сцену 10 «Шпион». Там родители опасаются вести при сыне-школьнике запретные разговоры; их бросает в дрожь, стоит им проброситься неосторожным словом, ибо подозревают в мальчишке домашнего шпиона, способного донести на родителей в гестапо. Сцена (как и все прочие) предваряется авторским зонгом, изумительно переведённым Аркадием Штейнбергом (одним из квадриги, куда входили также Мария Петровых, Арсений Тарковский и Семён Липкин). Приведу его вторую октаву: «Идут прелестные детки,/ Что служат в контрразведке./ Доносит каждый юнец,/ О чём болтают и мама и папа,/ И вот уже мама и папа – в гестапо,/ И маме и папе конец».
Возвращаюсь к «1984». Миссис Парсонс, мать детей ангсоца, извиняется перед Уинстоном за поведение своих «ангелочков» (анг-елочков).
«- Расшумелись,- сказала она.- Огорчились, что нельзя посмотреть на висельников,- вот почему. Мне с ними пойти некогда, а Том (муж.-М.К.) ещё не вернётся с работы».
А вы, небось, подумали, что она не ведёт их разглядывать только что повешенных очередных врагов из воспитательных соображений? Вот это и есть самая страшная черта вырождения человека в тоталитарном государстве: привычка взрослых людей к страшному, восприятие экстраординарного как рутинного.
Уинстона во всей описанной сцене «больше всего поразило выражение беспомощного страха на сером лице матери. (…) Несчастная женщина, подумал он, жизнь с такими детьми – это жизнь в постоянном страхе. (Вот он, и дожив до тридцати девяти лет, не обзавёлся собственной семьёй.-М.К.) Через год-другой они станут следить за ней днём и ночью, чтобы поймать на идейной невыдержанности. Теперь почти все дети ужасны. И хуже всего, что при помощи таких организаций, как разведчики¸ их методически превращают в необузданных маленьких дикарей, причём у них вовсе не возникает желания бунтовать против партийной дисциплины. Наоборот, они обожают партию и всё, что с ней связано. (…) Их натравливают на чужаков, на врагов системы, на иностранцев, изменников, вредителей, мыслепреступников. Стало обычным делом, что тридцатилетние люди боятся своих детей».
Ср.с Брехтом (указ.соч.):
«Муж. (…) Если бы я действительно был несдержан в последнее время, то какое это имеет отношение к тому, что мальчика нет дома.
Жена. Но ведь они (заметьте, «они»! - М.К.) всегда прислушиваются к разговорам взрослых.
Муж. Ну и..?
Жена. "Ну и…" Что если он начнёт болтать? Ты ведь знаешь, что им вколачивают в голову у гитлеровской молодёжи. От них требуют, чтобы они доносили обо всём. (…)
Муж. Но ведь ему известно, что бывает, когда на кого-нибудь донесут.
Жена. А тот мальчик, о котором рассказывал Шмульке? Его отец до сих пор в концлагере».
Зиновьев, как и все прочие темы, тему юности интерпретирует остро-сатирически. Жена напоминает мужу, что он собирался поговорить с кем-то власть имеющим насчёт поступления их сына в институт. Ибо если он не поступит, его загребут в армию (и меня пугали тем же). Ну и пусть послужит, отвечает ей муж. Жена справедливо возражает, что для Их (так!-М.К.) детей нет проблемы института» (понятно, кого Их). А непутёвый муж рассказывает ей историю, приключившуюся с ним в… общественном сортире. «И прицепилась ко мне какая-то старушенция», которая «на всю площадь кричала что-то про молодёжь, про бороду, и даже про тлетворное влияние…» Делается вывод: «Пока ты не заведуешь никем и ничем, ты молодёжь. И твоя незначительность написана на твоей роже». Мы уже, впрочем, видели – в «1984»,- что на роже молодёжи может быть написано и нечто иное: «расчётливая жестокость, явное желание ударить или пнуть».
Рассказчик-муж не такая уж молодёжь. Но опять-таки, по словам этого краснобая, молодёжь – понятие не возрастное, а социальное. В известном смысле это так и есть.
И ещё одна история, поведанная очевидцем зрелища, отдалённо напоминающего «Улыбку» Брэдбери. Только у Зиновьева вместо лица был нарисован огромный зад, и в него не плевали – его лизали! Лизали академики, на которых сзади напирала огромная толпа молодёжи. Дальше следует:
«Академики кричат, что молодые рвутся кусать её (нарисованную задницу.-М.К.), и бьют молодых ногами. Бедная, бедная жопа! Она не знает того, что молодые не собираются её кусать. Они рвутся её лизать. Но лизать более квалифицированно и за меньшую плату».
Преемственность, так сказать, налицо. И, в полном соответствии с ибанской диалектикой, возобновление поименованных действий есть не просто их повторение, но движение по спирали.
Зиновьев, как и Оруэлл, понимает, что без мальчика-доносчика зияющие высоты могут рухнуть на землю. Узнав о том, что его лучший ученик стал штатным осведомителем Органов, Учитель подумал: «Не будет же он буквально обо всём доносить! Свой всё-таки! Но Учитель ошибался. Мальчик ещё месяц назад написал обстоятельный отчёт о деятельности группы Учителя (вероятно, антипартийной, или антибратийной, если воспользоваться словарём социзма.-М.К.), в которую он входил и был активным деятелем».
А
в романе Савты Бухи юные близнецы
Галь и Гай Блохи уже не только
стукачи – ещё и палачи.
Завершая этот фрагментарный разбор двух великих антиутопий нового времени, пройдусь ещё по нескольким страницам «1984» и «Зияющих высот».
«Это прекрасно – уничтожать слова»,- декларирует один из персонажей Оруэлла, о котором сказано, что он – остервенело правоверный интеллектуал. Этот ликвидатор работает в том отделе Минправа (министерства правды), где создают всё новые и новые редакции словаря новояза, последовательно удаляя из него старую добрую английскую лексику. И он же с энтузиазмом внушает Уинстону, что «задача новояза – сузить горизонты мысли». Зачем? «В конце концов мы сделаем мыслепреступление попросту невозможным,- для него не останется слов». Неплохо придумано, а? Свой изумительный монолог этот Сайм заключает безупречной констатацией: «Правоверный не мыслит – не нуждается в мышлении. Правоверность – состояние бессознательное». Не то же ли самое имел в виду Ницше, вкладывая в уста своего Заратустры чеканную формулу (выше я уже приводил её, но не худо и повторить): «Всё живое есть нечто повинующееся»? Правоверный, следовательно,- антоним человека, того, которого имел в виду Веркор; тот, кто целиком вмещается в несколько простейших силлогизмов,- человек лишь в биологическом смысле.
А какой-то другой мужчина в столовой, где Уинстону пришлось выслушивать бредни Сайма (бредни-то бредни, но сколько раз они воплощались в реальность, и сколько раз ещё воплотятся!), издавал «сплошной шум – кря-кря-кря. Речь нельзя было разобрать, но общий характер её не вызывал никаких сомнений. (…) Каждое его слово было – чистая правоверность, чистый ангсоц. Глядя на хлопавшее ртом безглазое лицо, Уинстон испытывал странное чувство, что перед ним не живой человек, а манекен. Не в человеческом мозгу рождалась эта речь – в гортани. Извержение состояло из слов, но не было речью в подлинном смысле, это был шум, производимый в бессознательном состоянии, утиное кряканье». Вот так! Человек превратился в помесь утки с попугаем, утратив право называться человеком. Такие, с позволения сказать, люди и привели мир антиутопий к закономерному финалу – передаче человеком своих полномочий другим существам: Псам, Обезьянам, клонам. Но об этом – в следующем разделе.
Ещё одно «ароматное блюдо» из романа Оруэлла: «Охота за книгами и их уничтожение велись в кварталах пролов (низшая каста ангсоца; «пролы» от латинского proles – «потомство»; «пролетариат» тоже произошёл от этого слова.-М.К.) так же основательно, как везде». Этот пассаж прямо выводит нас на ситуацию, столь убедительно прописанную Р.Брэдбери в «451 градусе по Фаренгейту». Мысль озабоченных будущим человечества авторов двигалась параллельными путями.
Или вот. Уинстон говорит Джулии: «В этой игре, которую мы ведём, выиграть нельзя. Одни неудачи лучше других – вот и всё». Джулия не принимает подобное пораженчество, не желает «признавать законом природы то, что человек обречён на поражение». Это удивительно перекликается со словами одного из героев Хемингуэя: «Человека можно уничтожить, но его нельзя победить». Кто прав: пессимисты или оптимисты? Трудно сказать…
А теперь из «Зияющих высот». О социальных законах: они состоят, по Зиновьеву, в «исторически сложившемся и постоянно воспроизводящемся стремлении людей и групп людей к самосохранению и улучшению условий своего существования в ситуации социального бытия. Примеры таких правил: меньше дать и больше взять; меньше риска и больше выгоды; меньше ответственности и больше почёта; меньше зависимости от других; больше зависимости других от тебя и т.д.» С этим не поспоришь, да и нет в этом ничего особенно дурного. Но, в согласии с другими – диалектическими – законами, подобное поведение дистанцируется от правил морали. Эгоизм естественен. Альтруизм противостоит естественности: это сугубо человеческое достижение. «Нужна длительная кровавая история, чтобы в каком-то фрагменте человечества выработалась способность противостоять им (социальным законам.-М.К.) в достаточно ощутимых масштабах». Это резонирует с авторской установкой в романе «Люди или животные?»:
«Право на звание человека не даётся просто так. Честь именоваться человеком надо ещё завоевать, и это звание приносит не только радость, но и горе. Завоёвывается оно ценою слёз…»
И позволю себе переписать из «Зияющих высот» одну главку, которая называется «Безобразный гимн», хотя, быть может, она не имеет прямого отношения к моей теме; но уж больно хороша!
«После того как Шизофреник выдумал Ибанск, последнему потребовался свой собственный гимн. Объявили закрытый конкурс по пригласительным билетам и пропускам. А пока назначили временно исполняющим обязанности гимна стихотворение лауреата всех премий Литератора, вошедшее в золотой фонд ибанской поэзии:
"Светлое послезавтра сообща куя,/ Зря грядущее сквозь время призму,/ Мы не признаём и не желаем ни… то есть ничего,/ Акромя изма!/ Начхать нам на Америку и Европу!/ Мы и сами не лыком шиты!/ Перегоним и покажем им голую… то есть задницу,/ Мол, завидуйте, паразиты!/ А осмелится кто нас пугать,/ Тому мы мигом поставим клизму!/ Мы обязательно будем, растуды вашу мать,/ Жить при изме!"
(Текст отменный. Из экономии места не воспроизвожу авторскую лесенку, идеально пародирующую Маяковского и, возможно, Роберта Рождественского.-М.К.)
Гимн очень понравился Заведующему, которого за это наградили Большим Членом за военные заслуги и стали считать автором гимна. Участников конкурса мобилизовали, так как Заведующий решил следующее очередное переиздание своего переполненного собрания сочинений выпустить по просьбе трудящихся в стихах и привлечь для этой цели самых талантливых поэтов эпохи. Молодому поэту Распашонке, любимцу молодёжи и Органов, за это дали сначала по шее, а потом дачу.
Музыки гимн не имеет. Исполняется молча, стоя руки по швам до тех пор, пока не поступит распоряжение посадить всех».
А
сообщение о награждении Заведующего
привело мне на память другое подобное
награждение – и за аналогичные
«заслуги» - другого новоявленного
Заведующего, Барака Обамы, Нобелевской
премией мира. Многие наблюдатели
полагают, что этот господин внедряет
в своей стране социзм.
7
Если всё живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
О.Мандельштам
Итак, в некоторых антиутопиях люди подали в отставку с поста главноуправляющих природой, ибо, по мере освобождения от «ига» религиозного духа, они постепенно превратились если не в ветошь, как Плюшкин у Гоголя, то в существа, окончательно утратившие человеческий облик. Люди опустились на последнюю ступень в иерархии живых существ, а их место заняли иные.
В романе Клиффорда Саймака «Город» именно это и происходит. Более того: человек сам решает выпустить на авансцену своих традиционных соратников – Псов, полагая, что те лучше справятся с вызовами времени, чем он, человек. Правда, всё это мы узнаём из преданий, которые рассказывают сами Псы – в будущем, весьма (более чем на двести лет) отдалённом от нашего ХХ века, когда человек «избавился от древнего инстинкта, под действием которого племена забивались в пещеру или скучивались на прогалине в лесу, соединяясь против общего врага, против общей опасности. Инстинкт этот изжил себя, ведь больше не стало врагов и опасностей. (…) И вот конечный итог. Безмятежная жизнь. Мир и покой, возможные только тогда, когда царит полное благополучие. То, к чему люди искони стремились,- поместный уклад, правда, в новом духе: родовое имение и зелёные просторы, атомная энергия и роботы взамен рабов».
Какая идиллия! Какой контраст с тем будущим, которое «запрограммировано» в антиутопиях, рассмотренных в предыдущих разделах! Право, уж не утопия ли перед нами?
Но нет. Прежде всего не забудем, что предания о пасторальном прошлом (для них прошлом) рассказаны Псами. А кроме того, данная цитата взята из второго предания, всего же их восемь, и они следуют одно за другим в хронологическом порядке. Уже в третьем предании впервые выступают Псы. И в это же самое время «продолжается распад рода людского, Человека (так!-М.К.) преследует чувство вины, а присущие ему метания и неустойчивость приводят к тому, что появляются люди-мутанты». Так говорится в «Комментарии к третьему преданию». Комментарий, естественно, принадлежит Псам, а не Человеку. (Начиная с этого места, я вслед за автором «Города» буду писать и Псов, и Человека то с заглавной буквы, то со строчной.) Кстати, комментарии предпосылаются всем восьми преданиям – таков остранняющий приём, изобретённый Саймаком и постоянно напоминающий потенциальным читателям – Псам, разумеется,- что перед ними некая летопись наподобие «Повести временных лет».
Брюс Вебстер (Человек) полагает Псов мыслящими существами, а не забавными зверюшками, как рассматривает их большинство людей. Брюс рассуждает о том, что «до сих пор человек шёл путями разума (ой ли?-М.К.) один-одинёшенек, обособленный от всего живого. (…) Насколько дальше мы могли бы продвинуться и насколько быстрее, будь на свете два сотрудничающих между собой мыслящих, разумных вида. Ведь они мыслили бы по-разному! И сверялись бы друг с другом. Один спасует – другой додумается. Как в старину говорили – ум хорошо, два лучше».
Сразу возникает лес вопросов. Продвинуться – куда? Сотрудничающие между собой два разумных (?) вида? Так ведь внутри собственного вида Человек не сумел организовать сотрудничество с себе подобными, а тут другой вид! И этот другой додумается до того, перед чем спасовал Человек,- а не воспользуются ли Псы этим своим преимуществом – осмыслить вещи, недоступные Человеку, во вред оному?
Но Брюс Вебстер такими вопросами не задавался: он знал одной лишь думы власть. Чтобы поставить Псов вровень с Человеком, необходимо было устранить одну «небольшую» недоработку природы: наделить Псов членораздельной речью. И Брюс дал им речь. Как? Об этом он говорит вскользь: «Это было нелегко, ведь язык и гортань собаки не приспособлены для членораздельной речи. Но хирургия сделала своё – не сразу, конечно, через промежуточные этапы – хирургия и скрещивание (с кем?-М.К.)». И вот, хирургические коррективы закрепились в генах, и собаки научились говорить. А затем и читать. И наконец, ещё один энтузиаст замещения Человека Псами, Грант («дети» этого Гранта мало похожи на Роберта и Мэри из романа Ж.Верна), популярно объяснил ситуацию одному из псовых родоначальников – Нэтэниелу:
«Может быть, люди не всегда будут такими, как теперь. Они могут измениться. И если они изменятся, придётся вам занять их место, перенять мечту и не дать ей погибнуть. Придётся вам делать вид, что вы люди.
- Мы, псы, не подведём,- заверил Нэтэниел».
Здесь я сделаю небольшое отступление в сторону ещё одного (помимо зиновьевского) сочинения советского автора – повести «Верный Руслан» Г.Владимова. У меня есть для этого два резона. (Кстати, одного из учёных Псов, большого скептика относительно мутационной гипотезы происхождения их вида, зовут Резон.) Первый состоит в том, что в повести Владимова всё основано как раз на взаимодействии человека и собаки, о котором так мечтал Брюс Вебстер; правда, способ этого взаимодействия, его, так сказать, матрица, отнюдь не соответствует маниловским мечтаниям героя К.Саймака. Второй резон носит отчасти личный характер. Дело в том, что автор этих строк слышал из уст Л.Е.Пинского, одного из глубоких мыслителей ХХ века, высочайшую оценку «Верного Руслана» наряду с «Зияющими высотами» (и ещё одним шедевром новой прозы – «Архипелагом ГУЛАГ»). О повести Владимова Леонид Ефимович сказал мне буквально следующее: «Пожалуй, лучшее художественное воплощение эпохи».
Так вот, несколько слов о «Верном Руслане».
В повести два главных персонажа: лагерная караульная собака Руслан и её хозяин, у которого нет человеческого имени. То есть оно, конечно, было дано ему при рождении, но Руслан всегда знал его как Ефрейтора и любил это имя-кличку за то, что в нём слышалось два звука «Р», «и так они оба славно рычали». Кто из них: Руслан или Ефрейтор – бесчеловечней? Ответ однозначен: человек! Потому что он сознаёт, что делает, а делает вещи ужасные и отвратительные. А собака, как ни умна по-своему, не сознаёт. Для неё существует только Служба (это в «представлении» Руслана его дело обозначено, прочувствовано с заглавной буквы).
Служба! «Хозяева уходили и приходили, а она всегда была, сколько стоял этот мир, ограждённый колючкою в два ряда и вышками по углам, залитый светом фонарей, музыкой и голосами из чёрных раструбов, точно с неба свисающих на невидимой проволоке. Начала этого мира не знал Руслан – и не мог себе представить его конца. Мог прийти конец лишь этому страшному бесприютному времени (когда закрываются лагеря и караульные собаки остаются без работы.-М.К.) – и неважно, как он придёт; через бездны мелких серых подробностей Руслан переносился мечтою и видел уже конечный блистающий результат». То есть возвращение привычной лагерной обстановки: с хозяевами-охранниками, узниками-рабами, с вкусной собачьей похлёбкой и божественным голосом нового хозяина…
Руслан – собака, но у него есть мечта: неважно, какая, важно, что он ей предан. А у хозяина? Кроме палаческого прошлого и подлого настоящего (он должен умертвить или прогнать не нужную больше собаку, и он тщится это сделать) – ничего. И потому он бесследно исчезает в первой половине повести, после постыдной – и неудачной – попытки отравить Руслана. Исчезает с клеймом предателя в глазах прежде безгранично преданного ему пса. А Руслан покидает повествовательное пространство подлинным героем, пусть этот его – и других брошенных караульных собак – героизм направлен (людьми направлен; недаром так укорно звучит эпиграф к повести, взятый автором из пьесы М.Горького «Варвары»: «Что вы сделали, господа!») исключительно на восстановление Порядка, к которому все они привыкли, приучены, и который лежит по ту сторону добра и зла; ведь собаки – существа не сознающие.
Вот что важно: в последний свой час верный Руслан волею автора поднялся до трагической высоты. «Убогая, уродливая его любовь к человеку умерла, а другой любви он не знал, к другой жизни не прибился. (…) И прежние, ещё вспыхивавшие в нём видения – некогда сладостные, озарявшие жизнь,- теперь только мучили его, как дурной, постыдный при пробуждении сон. Достаточно он узнал наяву о мире двуногих, пропахшем жестокостью и предательством».
Руслану
не позавидуешь. Мир двуногих, к коему
он приобщился – и в силу боготворимой
им проклятой Службы, и по причине
традиционного существования рядом
с человеком, под его, человека, покровительством,-
предстал перед ним стопроцентным банкротом.
И если бы меня спросили, в каком мире я
предпочёл бы жить: в мире, воссозданном
Г.Владимовым, или в том, где заправляют
четвероногие говорящие Псы К.Саймака,-
я выбрал бы последний.
«Комментарий к пятому преданию» в романе Саймака начинается так:
«Шаг за шагом, по мере того как развёртывается действие, читатель получает всё более полное представление о роде людском. И всё больше убеждается, что этот род скорее всего вымышлен».
Сходным образом реагируют на свидетельства существования в прошлом человека обезьяны. Они говорят: «Потрясающая мистификация!» И ещё: «Разумные люди? Люди, наделённые мудростью? Люди, обладающие душой, умеющие мыслить? Нет, это невозможно…» (П.Буль, «Планета обезьян»; подробней об этом романе – чуть ниже).
Автор псового комментария с объективностью подлинного учёного констатирует, что люди («это племя») располагали «ограниченными средствами общения – обстоятельство, которое отнюдь не способствует движению вперёд. Неспособность Человека по-настоящему понять и оценить мысли и взгляды своих собратьев – камень преткновения, какого никакая инженерная премудрость не могла бы преодолеть».
Воистину так! За тысячелетия совместного проживания люди так и не научились общаться по-настоящему, видеть друг в друге второе (зеркальное первому) лицо («Ты»), а не третье («Он»). Автор «Города» наказывает их за это постепенным, но неотменимым скатыванием вниз, до полного ничтожества.
На Юпитере, к примеру, расплодились некие скакунцы, в которых превращаются побывавшие там люди. Эти скакунцы – что-то вроде крыловской стрекозы, но в отличие от неё благоденствуют не только летом, но и зимой. Очередной Вебстер ужасается при мысли о том, что все земляне, узнав о счастливой доле юпитерианцев, захотят улететь на Юпитер и стать скакунцами: «Никто не захочет оставаться человеком. Кончится тем, что люди исчезнут, все превратятся в скакунцов». И добавляет: «Вполне допускаю, что скакунцом быть лучше, чем человеком».
Кончилось тем, что Псы сидели у пылающих костров и толковали «о Человеке, погребённом в Женеве (ха-ха!-М.К.) или улетевшем на Юпитер».
Что касается романа Буля, то в нём человек вообще превратился в игрушку обезьян. Обо всём случившемся и с людьми, и с обезьянами последние узнают из найденной – во вселенной – рукописи, авторство которой принадлежит некоему Улиссу (!) Меру (человеку). Оказавшись на планете обезьян, он попал в… клетку, одну из многих, куда были помещены пленники-люди. А сторожа-обезьяны вели себя, безусловно, много гуманней хозяев из «Верного Руслана»: «Они прогуливались перед клетками и время от времени кидали нам разные плоды, забавляясь свалкой, которую каждый раз вызывали их подачки».
Обезьяны принялись за изучение своих новых постояльцев. Одна из горилл вошла в клетку, где содержался Улисс, и поставила перед ним миску с кашей, ведёрко с водой и положила рядом несколько плодов. «Видя, что я держусь спокойно, она даже потрепала меня по плечу». Обрадованный первым успехом Улисс повёл себя смелее, а именно «поднёс руку к груди и вежливо поклонился». После, к величайшему изумлению гориллы, вступил с нею в переговоры.
«Подозрительно поглядев на меня,- продолжает Улисс,- горилла быстро выскочила из клетки и заперла дверь с особой тщательностью. Затем обезьяны переглянулись между собой и вдруг залились безудержным хохотом. По-видимому, я действительно представлял собой явление уникальное, потому что они долго не могли успокоиться».
Уникальное явление – на планете обезьян. Но ведь Улисс не теряет надежды вернуться на родную Землю. И возвращается, уповая на торжественную – многолюдную!- встречу. А встречающих только двое. Улисс с женой и сыном выходят из фургончика, доставившего их с космического корабля к зданию аэропорта (парижского!). И что же?
«Я стою, словно пригвождённый, и не могу шевельнуться, не могу выговорить ни слова.
Передо мною… горилла».
Это концовка предпоследней, 11-й, главы части третьей «Планеты обезьян». А в последней, 12-й, Филис и Джинн, «эта парочка богатых бездельников» (обезьян), нашедшая в космосе бутылку с рукописью Улисса, дочитав её до конца, приходят к заключению, что сей текст – мистификация, доказывающая лишь одно: «Поэты есть повсюду, во всех уголках вселенной. И шутники тоже». Пьер Буль – в их числе.
Прежде чем закончить этот краткий комментарий к роману Буля, приведу из него одно интересное – и едва ли не важнейшее для автора – рассуждение: о родстве человека и обезьяны. Учёная обезьяна Зира знакомит Улисса с теорией происхождения видов, разработанной «целой плеядой выдающихся учёных – все они были шимпанзе» и сводящейся к тому, что «у близких видов был общий прапредок» (многие из нас, современных людей, придерживаются аналогичных взглядов). Но вот в чём штука! Зира склоняется к мысли, что «обезьяна произошла от человека» (а не наоборот). Правда, она полагает, что «на деле всё обстоит сложнее. Обезьяна и человек на определённом этапе эволюции образовали две различные ветви: одна (обезьянья.-М.К.) продолжала развиваться и постепенно достигла вершин разума, другая же (натурально, человечья!-М.К.) застыла на уровне животного мира».
Весь роман Буля, как и только что процитированный пассаж, проникнут иронией (и самоиронией: фраза о поэтах и шутниках). Но это, несомненно, смех сквозь слёзы.
И
ещё одна, последняя выписка из
учёных штудий шимпанзе Зиры: «люди никогда
не умели правильно пользоваться какими-либо
орудиями». А разве умели? Правильно
пользоваться – значит применять себе
во благо. Люди же, на протяжении всей своей
истории, только и знали, что превращали
полезные орудия в смертоносное оружие.
Были, разумеется, и среди людей умники
и гуманисты наподобие Зиры, но что они
могли сделать? «Не переменятся люди и
не переделать их никому, и труда не стоит
тратить! Да, это так! Это их закон». Боюсь,
Достоевский, вложивший эти слова в уста
Раскольникова, и сам держался тех же мыслей.
Хотя едва ли не во всём остальном от своего
персонажа заметно дистанцировался.
Мне осталось рассмотреть ещё одно сочинение в жанре антиутопии – роман М.Уэльбека «Возможность острова», и, признаться, если все предыдущие, о которых говорилось в этих заметках, я оценивал как весьма содержательные, а порой и высокохудожественные создания своих авторов, этот довольно обширный текст вызвал у меня столь же обширные претензии.
Начать с того, что повествование здесь чётко разделено на два потока: человеческий и клоновый. Их ничто не объединяет, кроме того, что персонажи-клоны суть производные от персонажей-людей. В романе три части (как, к примеру, в «Планете обезьян»), и каждая именуется комментарием, что снова сродни роману соотечественника Уэльбека – П.Буля.
Возьмём часть первую – «Комментарий Даниеля 24». Начинается она главой «Даниель 1,1», где первая единица означает номер самого Даниеля, родоначальника клонрода Даниелей, а вторая – номер его послания людям. Следующая глава – «Даниель 24,1»,- понятно, что этот текст принадлежит уже не человеку, а клону, представляющему собой 24-е поколение Даниелей. Далее идут, точно так же чередуясь с маниакальной последовательностью: «Даниель 1,2», «Даниель 24,2», «Даниель 1,3», «Даниель 24,3» и т.д., почти до бесконечности. В «Планете обезьян», мы помним, также каждому преданию придан комментарий, причём по объёму комментарий сильно уступает самому преданию; подобно этому, и в «Возможности острова» все послания клона Даниеля 24 (а потом, во второй части, ещё и клона 25-го), как правило, более лапидарны, нежели тексты человека. Но у Буля комментарии объясняют, а у Уэльбека – опустошают. Там – стереометрия, здесь – планиметрия, точнее, две их. Всё это делает чтение романа Уэльбека довольно скучным занятием.
И вообще, какой это роман! Это – антироман, а не только антиутопия. Но это сочинение пользуется у себя на родине большим успехом, переведено на многие языки, в том числе на русский, причём, что называется, по горячим следам. Так что два слова посвятить ему нужно.
Обращусь к смыслу послания Уэльбека, как я его понял.
Все прочие авторы антиутопий и квази-антиутопий – либо оптимисты (С.Льюис, Р.Брэдбери), либо пессимисты (Д.Оруэлл, К.Саймак, П.Буль, А.Зиновьев, Г.Владимов), но все – сочувствующие роду людскому, сколь бы бесперспективным ни виделось им его (наше) будущее. Как бы ни осуждали многочисленные изъяны и пороки человеческой природы, всё же себя они не отделяли от своего вида. Быть может, более других склонные к гротеску и притче советские авторы писали своих персонажей особенно беспощадным мазком, а Г.Владимов и вовсе принял сторону собаки; тем не менее тот же Владимов осуждал Хозяина как недочеловека и возвышал Руслана как существо с человеческими реакциями и поступками (старая русская литературная традиция, идущая от Л.Толстого, Чехова, Куприна), а в эпиграфе обращался с горьким упрёком к людям же («Что вы сделали, господа!»).
А вот Уэльбек, как кажется, ощущает себя вырвавшимся из человечества – куда? Слабости людские этот странный автор обличает с большим аппетитом, но и клоны вряд ли служат для него эталоном правильности внутренней организации и образа жизни. Он ни с этими, ни с теми. С кем же? Он и сам спрашивает в эпилоге: «А что было снаружи мира?»
Очередной Даниель-клон приходит к следующему выводу (если это можно назвать выводом):
«Из двух эгоистичных, рассудочных животных в конечном счёте выжило более эгоистичное и рассудочное: так оно всегда и происходило у людей. И тогда я понял, почему Верховная Сестра (в данном контексте, лишённом даже намёков на индивидуализацию персонажей, не столь важно, кто она такая.-М.К.) настаивала на изучении рассказов о жизни наших человеческих предшественников; я понял, какую цель она преследовала (а я, автор этих заметок, так и не понял.-М.К.),- и понял, почему этой цели нельзя достичь никогда».
Между «всегда» и «никогда» блуждает мысль М.Уэльбека и не находит себе точку опоры.
Всегда: «В памяти моей мелькнул образ великого солнца – нравственного закона, который согласно Слову (?-М.К.) в конце концов воссияет над миром…»
Никогда: «… Но в том мире меня уже не будет, сама его сущность недоступна моему воображению».
А ещё никому: «Никому из неолюдей (то есть новых людей, клонов.-М.К.) не под силу разрешить основополагающую апорию бытия: те, кто пытается сделать это – если таковые нашлись,- скорее всего, уже умерли».
Неолюдям, может быть, и не под силу. А просто людям, хотя и они смертны, кое-что (о, не всё, конечно, далеко не всё!) удаётся изменить в косной человеческой природе. Когда читаешь такие книги, как «451 градус по Фаренгейту», или «1984», или «Верный Руслан», особенно отчётливо это осознаёшь; да и романы самого Достоевского, пусть в них и содержится изрядная толика скепсиса насчёт возможности острова, возможности совершенствования человеческой природы.
Май 2010