Maof

Saturday
Jan 16th
Text size
  • Increase font size
  • Default font size
  • Decrease font size

Рейтинг: 5 / 5

Звезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активна
 
Семён Маркович Дубнов.

Круг сужался. Жизнь подходила к концу. О чём думал он, приближаясь к последней черте, запертый в тёмной каморке гетто, восьмидесятилетний старик, знаменитый еврейский историк, Семён Маркович Дубнов? Сколько раз в последние годы бесстрашно прощался с жизнью, подводя итог прожитого, возвращался к прошлому, окинув его последним взглядом. Но жизнь миловала, и тогда появлялась надежда, что подарит она ему, уставшему страннику, уют и покой своего дома, возможность завершить труд жизни.

Каких-то десять лет назад в Германии он записывал в дневнике: "Странно на семидесятом году устраиваться на новой квартире, покупать мебель, обязываться на пять лет, когда мы гости не только в чужой стране, но и на земле вообще. И тем не менее, хочется последние годы жизни провести в своём уголке, тихо работать, тихо напевать старые мелодии, жить возле моего молитвенного дома - леса, писать воспоминания и размышления, прощаться с жизнью".


Смерть давала ему отсрочку, словно бы для того, чтобы он видел ещё один круг, ещё одну полоску, чтобы успел оставить вместе с десятитомной историей еврейского народа и это - надвигающуюся лавину, которая сносила всё вокруг. Кто-то из друзей назвал его "Нестором еврейской истории". Свет лампады уже догорал, но он боялся уйти, не оставив свидетельств о своём времени.

Так начинает он свою последнюю книгу, "Книгу жизни". Здесь, в Берлине, президентские выборы, надвигающийся хаос и позор, а его мысль в Петербурге, в конце прошлого века. Пвмять открывает ему доступ к покинутым городам, раздвигает границы, закрытые правительствами и временем. Память возвращает его в мир, ушедший навсегда. "Как глубока тайна жизни на закате её! Как длинен этот полувековой путь, переплетённый с волнениями и переворотами двух поколений!"

В мыслях историка границы времени исчезают, всё сплетается, живёт в единой плоскости.

"...Сижу и пишу о российской эпидемии юдофобии 1891 года в охваченной ещё более злокачественной эпидемией Германии 1933 года."

Постоянная параллель: "Живу в двух мирах: нынешнем мире кризисов и в былом, среди гула готовящихся общественных взрывов и среди руин былых храмов, разрушенных давними взрывами".

Точные, короткие записи, впечатления, размышления. Он и не представлял, что не пройдёт и десятка лет, и он дорогой ценой заплатит за эти свидетельства. А пока он пишет, при свете лампады или, может быть, при вспышках костров от горящих книг.

"...Задыхаюсь в царстве зла, ненависти, насилия. Нет мочи больше дышать этим отравленным воздухом, а взять посох странника в 72 года нелегко... Май сияет "бесстыдной красотой" над этим Содомом, над кликами торжествующих и воплями жертв..."

Вокруг атмосфера бегства: прощаются, уходят из его жизни люди. Многие уезжают в Палестину.

"Хурбан Ашкеназ". Как похоже это на Хурбан Бейт-а-Мигдаш.

"Сегодня вечер Тиша-бе-Ав, я сижу над старым "Кинот" и читаю любимую элегию: "В эту ночь рыдают мои дети, в эту ночь разрушен мой храм и сожжены все дворцы!" Нужно было собраться в одной из синагог Берлина, сесть на пол и оплакивать разрушение германского еврейства, которое только началось и будет продолжаться ещё годы,"- так пишет он накануне отъезда, прощания с Германией, где были прожиты одиннадцать лет, закончены и опубликованы десятитомная история и история хасидизма.

Снова жизнь выталкивала его в дорогу, не давала ему пристанища, продолжала повесть его жизни, так схожей главной своей канвой с жизнью всего народа. Опять евреи разделились на два потока: один из них, всего лишь тоненький ручеёк, повернул в Палестину, а другой метался в узких берегах старого мира.

Вокруг него была чужбина. Куда бы он ни выбрал путь, чужбина оставалась чужбиной.

"Мой друг на покое, в своём доме, в любимой стране, среди родных и близких", -пишет он об Ахад Гааме, который, как и многие из бывших одесских и петербургских его друзей, уехал в Палестину.

"Два процесса проходят через всю еврейскую историю: гуманизация и национализация. За эпохами крайней национальной замкнутости поднимается в передовых рядах общества стремление к общечеловеческому... а когда это переходит различные пределы и грозит растворением евреев в окружающей среде, пробуждается инстинкт национального самосохранения и создаёт процесс возвращения", - так он объяснял происходящее в прошлом и настоящем.

"Палестина. Гнездо надежды". Там тяжело, голодно, опасно - и всё же это гнездо надежды. Рушились судьбы, дома, взгляды, и на обломках прежнего мира возрождался новый еврейский центр. Не для него, для других: ему самому было поздно, держали дети, которые жили в России и Польше, приковывали издатели, архив, библиотека, не давала уехать надежда, что пожар не перекинется через границы, что Латвия уцелеет, что там, на новой чужбине, найдёт он последний приют.

Изменил ли он что-то в своих взглядах с тех пор, когда так яростно спорил с сионистами, отстаивая свою позицию в начале девятисотых годов?

"Есть один путь, проведший наш народ сквозь длинный ряд веков: путь автономной национально-духовной эволюции. Эту автономность развития, душу еврейской нации, мы должны и можем отстаивать везде, во всех местах нашего рассеяния, а не только в гадательном будущем Сионе, который никогда не прекратит диаспоры, а в лучшем случае немного сократит её".

С тех пор утекло много воды и впервые, быть может, за многие годы появились в его размышлениях эти слова рядом: "Палестина. Гнездо надежды".

Межа-парк, под Ригой, был маленьким зелёным раем, чем-то средним между парком и лесом. Сюда к нему тянулись сотни нитей от различных издательств. Он помнил, как встречала его еврейская Рига, как скорбный путь бегства из Петербурга стал для него триумфальным. Та неделя в Риге грела его сердце, как грело его воспоминание о родном Мстиславле, куда теперь путь ему навсегда был закрыт. Мстиславль он мог приблизить к себе только силой воспоминаний, только память помогала ему увидеть дорогие могилы - деда-талмудиста, раби Бенциона, матери и отца. "Еврейскому историку нет доступа в былой величайший центр еврейства даже для того, чтобы поплакать на его развалинах..."

Зато Рига примет его... Здесь, на окраинах Риги, в тихом парке, начал он ещё один, последний этап своей жизни. Он писал, приводил в порядок архив, работал над завершающим третьим томом своей "Книги жизни".

Она была его единственным прибежищем, эта книга. Он уходил в неё, спасаясь от тяжёлых впечатлений дня.

Первые её наброски писались под знаком террора в Советской России, продолжение - в дни насилия в Германии, конец этой книги пришёлся на последнюю полосу жизни под уже темнеющим небом Латвии.

Он писал, размышлял о свойстве человеческой памяти, о религии, о Библии, о еврейской нации. Он так и назвал эту часть своей "Книги жизни" - "Думы о вечном народе".

"Еврейский народ, - писал он, - переживший и древние монархии Ассирии, Вавилонии и Египта, и античный греко-римский мир, мог бы сказать нынешним могущественным народам: вы взяли себе пространство, а я взял себе время. Вы владеете огромными территориями в разных частях света, а я расположился в веках, на всём протяжении всемирной истории". "Наше великое горе в том, - продолжал он, - что нас во все века преследовали. Наше величие в том, что мы пережили и преследования, и преследователей, всех Аманов нашей истории".

Летом приезжали в Латвию дочь с детьми. И тогда словно молодой лес шумел рядом со старым широколистным деревом.

В Америке, Европе, Англии издавались его книги. Вслед за десятитомной "Историей еврейского народа", вслед за историей хасидизма вышла в свет "Краткая еврейская история для детей". Он волновался: удалось ли найти путь к детскому сердцу, удалось ли вместить 4000 лет еврейской истории в одну книгу...

Жизнь давала ему возможность видеть результат труда - книги, которые расходились по свету. Но сверх этого, она вновь и вновь предоставляла ему возможность быть свидетелем и участником исторических катаклизмов. "Нестор еврейской истории" - снова и снова вспоминалось ему...

Круг сужался. Жизнь вначале медленно отрывала его от дорогих и близких друзей. Одни были далеко в Палестине, другие, как и его жена, покинули этот мир, потом судьба разъединила его с детьми.

Век обрушивался на старые плечи всей неимоверной своей тяжестью.

"Моя жизнь уже измеряется четвертями века. Для историка великое благо жить в трёх "измерениях", в трёх поколениях, ибо он cможет глубже проникнуть в тайну смены эпох; но это и великое горе, если смена идёт к ухудшению. Тогда возникает опасность, что в тёмной полосе оборвётся нить жизни".

Круг сужался, и полоса быстро темнела. Латвия из одних рук переходила в другие. Сначала её включили в состав Советского Союза, потом оккупировала Германия. С Дубновым у неё были свои счёты за короткие документальные строки о нацизме, за свидетельства, оставленные в "Книге жизни" о приходе Гитлера к власти. Старого историка выследило гестапо. Они хотели знать, где книга: свидетельство против них не имело права на жизнь. Книгу уничтожили, и лишь чудом сохранился экземпляр, отосланный в Австралию.

Из тюрьмы его освободили. Отныне и до последних дней его тюрьмой стало гетто, крохотная каморка, оторвавшая его от всего мира. Впрочем, нет.

Тот мир, которым он жил всю жизнь, остался с ним до конца. Судьба распорядилась, чтобы он прошёл последнее испытание вместе со своим народом. Он писал, торопясь оставить последнее документальное свидетельство. Догорела лампада, но он писал. Статья называлась "Гетто", а гетто пустело. Людей уводили на расстрел длинными колоннами. Подошла и его очередь...

Из книги Леи Алон "И возрадуется сердце ваше", Иерусалим, 1991 год.

"Живой журнал" jennyferd